Когда клирос запевает «Иже херувиме», на меня сквозь пробоину в стене падает солнечный луч. Подставляю ему обледеневший нос и тут же начинаю хлюпать. Хлюпают все вокруг. Холодно, очень холодно. Поминутно открывается входная дверь, и ветер врывается в толпу, скользит между пуховиками и пальто, остужает ноги.

Я не готовилась, но батюшка разрешил причаститься, и я понимаю, что не уйду из этого истерзанного храма, даже если завоет не ветер, а железо. И служба не прекратится.

Причащают из двух чаш, а теплоту дают горячей, и я беру её дважды, чтобы согреться. Оказывается, расстрелянная икона прежде хранилась в библиотеке, а под обстрел попала при переезде. После этого её определили на постой в разрушенный, но живущий храм.

На Крестный ход мы не идём, а идём на кладбище с местным поэтом Павлом Ивановичем. Знакомиться с его родственниками. Вчера он читал мне свои военные стихи, и я сказала, что в них много злобы.

– Пойдёмте, я покажу, что они сделали с надгробиями, поймёшь, откуда злоба!

С дорожки он сходит в траву, и на испуганный окрик Марины отвечает, что всё тут излазал, конкретно на этой стёжке мин нет.

– Они в мае прямо на дороге лежали – не пройти. А сейчас-то что…

Сослепу путаюсь в проволоке-ограждении и внезапной волной понимаю: хорошо, что не растяжка. Гранитные надгробия разбиты на куски и собраны в кучу, некоторые покойники глядят половиной лица, от других ничего не осталось над землёй. – Видишь вышку?

Вдали торчит нечто покорёженное и страшное. – Это аэропорт, диспетчерская вышка. Там снайпер сидел, он и по кладбищу тоже стрелял, по похоронным процессиям.

Я не спрашиваю, зачем. Этот вопрос не имеет здесь ответа. Кусок брусчатки качается под ногой, я делаю несколько шагов в сторону и получаю вопль в спину:

– Вернись!

– Не надо никуда отходить, – быстро говорит Марина. – Тут бывало, и под брусчатку мины закладывали, подрывались люди.

Осторожно обхожу качающийся кусок. Вдали падают бетонные плиты или сваи вколачивают в землю по горло.

Марина смотрит на меня:

– Слышишь? Началось.

– У них перемирие до трёх. Обещали не стрелять по монастырю, – уточняет Павел Иванович.

Уже половина первого. С неба жарит такое яркое солнце, что даже ветер не мешает нам согреться. Возле храма прихожанам раздают ватрушки. Вкусные. С крыльца спускается архиепископ, и мы снова попадаем под благословение.

В последний раз служба здесь велась в мае, и тогда тоже договаривались о перемирии на полдня.

Павел Иванович приехал с братом на машине.

– Поедем, посмотрим хоть издали, – просит он, и брат соглашается проехать неподалёку от его разрушенного бомбёжкой дома.

Здесь трудно найти дом без осколочных ранений, и повсеместно – обвалившиеся кровли, дыры в стенах. Новые предвоенные дома похожи на истерзанных детей.

– Здесь воинская часть была. По казармам целили.

От казарм мало что осталось.

Брат Павла Ивановича подбросил нас до вокзала. Зеркальный фасад частично разбит, пластиковые навесы над перроном почти уничтожены. Выбиты стёкла в стареньких вагонах и тепловозах – экспонатах ж/д музея. Но стекла под ногами нет – дворники работают, несмотря ни на что. Всё аккуратно прибрано, и человек невнимательный мог бы не заметить городских травм.

Домой возвращаемся трамваем, он медленно тянется сквозь частный сектор, сквозь пустые склады-ангары с широкими дырами в крышах и заклеенными крест-накрест окнами, сквозь овраги с поваленными деревьями.

– Тут фазаны на дорогу выскакивают, – говорит Марина. – Однажды вышел из кустов и встал перед трамваем как ни в чём не бывало. Руки в боки. Водитель ему гудел-гудел, еле согнал.