– Здорово, Широков, – Сазонов встал и пожал руку Витьке Широкову, сорокалетнему "синяку" из деревни Голотино, хмурому и поникшему от постигшего его нежданно-негаданно горя. Две недели назад, ночью, после длительного пития гидролизной жидкости (10 рублей бутылка), Витюха зарезал троих своих собутыльников ножом для убоя скота.

Весело погуляли ребята – на каждом из убиенных, таких же деревенских алкашей, судмедэксперты насчитали не менее чем по сорок ножевых ранений. Множественные повреждения изменили их лица так, что узнать терпил никто из деревенских просто не смог.

Фото потерпевших в виде открыток-страшилок ходили по рукам, по видавшей всякое областной прокуратуре, и бессовестные мужики пугали ими девчонок из канцелярии и отдела общего надзора.

Пьяный же Вовка Корсаков в трамвае, якобы перепутал эти фотографии со своей ксивой и сунул самую красивую под нос кондукторше – бабульке лет семидесяти, сопроводив ее казенными словами: "Вы узнаете этого гражданина?". Бабка, внимательно, очками разглядела гражданина, естественно его не узнала, и неожиданно, пронзительно завизжав, схватилась за сердце, немедленно грохнувшись на сиденье. Народ – к ней, а Вовик – вон. Интересно, выжила ли старушка? Вот такие вот уголовные дела…

– Ну что башку-то повесил, Витька? Уж не задумал ли чего нехорошего? Я тебе сигарет принес, и пожрать еще. Рубай, – Павел вытащил из пакета три пачки "Примы", мягкий душистый батон, полкруга краковской колбасы и литровую бутыль "Мастер-лимон", – пожри пока, дурень.

– Спасибо, Павел Андреич, – Витюха, трясущимися руками осторожно взял батон и колбасу, – это все мне? Задаром?

– Да жри ты, дурак, – Пашка весело гоготнул, – зарплату, вон, вчера выдали, я богатый!

От того, как по-хорошему засмеялся следователь, от ощущения какого-то спокойствия, исходящего от Сазонова, от его простоты и уверенности, упавший было совсем духом Широков как-то сразу почувствовал, что-то похожее на надежду.

Он – простой тракторист из колхоза, восемь классов, туповатый, незлобный, работящий. Ну, спился до чертиков от деревенской беспросветной тоски, от невозможности жить так, как хочешь, от бессмысленности собственного существования на белом свете, от потери семьи и от волчьего одиночества. И что, уже не человек? Один из многих миллионов безжалостно раздавленных сапогом государства людей, в мгновение ока, из вчерашних тружеников, превратившихся в люмпенов, нищих и бомжей, – он тоже имел право на сострадание и жалость.

Витюха Широков вдруг заплакал, как ребенок, от нахлынувшего на него неожиданно теплого ощущения стыда и простого человеческого участия и прощения, давясь колбасой и стискивая мягкий, пахнущий домом, батон.

– Плачь, Витя, плачь, – смущенный мужичьими слезами, Павел, стоя рядом с подследственным, похлопывал его по вздрагивающим плечам и всклокоченной дурной башке, – плачь. Ничего, жизнь-то не кончилась, Витя. Теперь чего уж, терпи…

Сазонов знал – взрослые мужики плачут. И иногда, как дети, – навзрыд, и из глаз льются настоящие, большие как горошины, слезы. Впервые увидел это у своего отца, дико, как зверь, тосковавшего по рано умершей от рака матери. Батя даже выл, как-то по-волчьи, будучи пьяным. Сорок лет ему было в то время.

Странный это возраст – сорок лет. Тяжелый и опасный. Мужчина вдруг понимает, что все хорошее уже прошло, что пока он считал себя молодым и к чему-то готовился, нежданно-негаданно пришла и замаячила на горизонте сама смерть. Смерть не только физическая, смерть духа, если хотите. Мужик начинает двоиться, с одной стороны он ощущает себя молодым и сильным, а с другой стариком.