– Я не люблю париться, – сказала Мила и в первый раз за день позволила себе улыбнуться. – И вино тоже не люблю. И болтать не люблю. В общем, не твой я человек, Тоня.

– Да ты просто зануда, – фыркнула та, но с тёплой усмешкой. – Вся такая томная, в себе, как кошка в дождь. А ты бы взяла да и ожила. Мужика, что ли, нормального нашла.

– Мужики нынче как микроволновки, – отозвалась Ленка с ресепшена, не отрываясь от телефона. – Мигают, жужжат, а толку ноль. Всё сама, всё на себе.

Тоня захохотала, хлопнула Милу по плечу.

– Слышала? Даже Лена уже не верит в любовь, а ты всё сидишь тут, как Пушкин в своей Болдинской осени. Вы бы хоть в карты сыграли, что ли, вечером. Сашка у нас, кстати, холостой. Глаза у него – ух! Как у кота, которого выгнали, а он снова пришёл.

Мила снова кивнула, но в её взгляде не было ни интереса, ни раздражения – только вежливая отстранённость. Она не осуждала этих разговоров, но всё, что касалось «живой жизни», как они её называли, не касалось её самой.

– Я лучше книжку почитаю, – сказала она спокойно.

– Господи, да ты у нас в девятнадцатом веке застряла, – вздохнула Тоня. – Что читаешь?

– Чехова. Письма. Очень честные.

Тоня закатила глаза.

– Ох, ты и тип, Милка. Вот кому нужно срочно влюбиться, да чтоб башку снесло! Чтоб потом ты бежала к нам, вся такая: «Девки, девки, держите меня, у меня страсть!» А то сидишь, как учительница биологии в отставке.

– Это моя мечта, кстати, – сухо отозвалась Мила. – Отставка от жизни. Только без пенсии.

Диалог завершился тихим смехом Тони, которая, махнув рукой, удалилась к себе, оставив после себя шлейф парфюма и лёгкого жужжания. Мила продолжила работать. Её пальцы машинально нажимали клавиши, но внутри снова поселилась пустота. Она не ненавидела Тоню, не презирала Ленку, не испытывала злости на эту жизнь, в которой так много слов и так мало тишины. Просто всё, что их радовало, казалось ей искусственным, чужим, как реклама отпуска в стране, где она никогда не будет.

Она попробовала отвлечься, вспомнила сон. Там была дорога, серая, мокрая, с редкими лужами. И никто по ней не шёл. Лишь она – в ботинках, которые промокли, и с чемоданом без ручки. Проснулась – и поняла, что это не сон, а образ.

– Мила, – снова донёсся голос, на этот раз более мягкий, почти заботливый.

Это был Паша, молодой айтишник из второго этажа. Щёки с ямочками, запах мяты и вечное старание быть «вежливо близким».

– Тебе плохо?

Она повернулась к нему – взгляд её был открытый, но тусклый.

– Нет. Просто невесело.

– Я могу подлить веселья. Хочешь чай с корицей?

– Нет, Паш. Спасибо. У меня – растворимый без сахара и смысла. В самый раз под серый день.

Он немного помолчал, потом сказал:

– Ты иногда так говоришь, будто у тебя внутри другой мир. А снаружи ты – только оболочка. Ходишь, дышишь, улыбаешься – но как будто сквозь стекло. Ты здесь, но не здесь.

Мила ничего не ответила. Просто посмотрела на него с благодарностью – не за сочувствие, а за то, что хотя бы один человек заметил: она действительно не здесь.

Он ушёл. А она снова осталась – с мониторами, папками, клавиатурой и окнами, в которых отражалась не жизнь, а расфокусированная грусть.

И день потёк дальше – в своём медленном, тягучем течении, где всё было предсказуемо, как список задач в Outlook. Только внутри что—то назревало. Пока ещё тихо. Но с каждым часом – всё ближе.

Когда день в офисе истощился до последних вкладок на экране, до щелчков мыши, до чужих голосов в коридоре, от которых не оставалось даже раздражения, а только тусклая пустота, Мила выключила монитор, сложила бумаги в стопку, аккуратно, по линейке, как делала всегда, и натянула пальто, которое висело у входа и пахло городом, ветром и подземкой.