На улицах вдруг опять, после небольшого перерыва, появились старшие школьники и студентки, худенькие, слабенькие, с винтовочками в упрямых цыплячьих руках. Они вновь будто играли в войну (но уже не так, как в первые дни – со слепой романтикой приключений) – оборудовали мешками с песком и брошенной мебелью огневые точки, ложились за ними, как в окопы, и ждали в самом центре помешенного от паники города захватчиков. Военные все еще держались на ближайших фронтовых подступах к Москве. От них сейчас зависело, сколько раз успеют пальнуть в немцев мальчики и девочки, не бежавшие из столицы.

Павел с отчаянием думал тогда о том, что если и Сталин уедет и увезет с собой всех своих людей, то немцев уже никакими силами не сдержать. Они торопились, предчувствуя раннюю зиму и понимая, что в голом поле или в бескрайних лесах им не выдержать русских морозов, о которых в Германии ходили легенды. Да и эта осень выдалась уже необыкновенно холодной, с ранним, колким снежком, с ледяным дождем.

Павел много позже размышлял с удивлением, что если бы не природа, вставшая на сторону русских, все могло сложиться еще хуже.

Штаб Буденного все это время сидел в Москве, там все время внимательно смотрели сводки, выезжали с инспекциями в войска, орали матом в трубки на железнодорожников, которые из Сибири никак не могли пропустить без задержки эшелоны с людьми и с вооружением для Резервной армии.

А немцы тем временем стремительно приближались к Москве.

Маша давно уже перестала писать, будто исчезла совсем. Павел беспокоился о ней, отправлял на ее адрес короткие письма, но не получал ответов. Он решил, что ее обучили там, очень далеко, в Хабаровске, какому-то серьезному, секретному ремеслу и теперь используют за линией фронта. Он стыдился, что сам находится в тылу, что его служба не сопряжена с риском, с опасностью, как будто он прячется, ищет и находит себе теплое местечко, а она там, она воюет вместо него, молодого и сильного мужчины. Павел еще с августа стал настойчиво проситься на фронт, написал три рапорта, один за другим, но ему только показывали глазами на дверь. Как-то раз маршал впервые за долгое время буркнул ему строго, идя мимо:

– Сиди, молодой Чапаев, тут! Еще постреляешь…

Еще в середине сентября Тарасова вызвали в управление кадров и спросили, не хочет ли он в московскую милицию, на оперативную службу? А то, мол, есть нужда: в городе уголовщина. Дескать, если согласится, то они перед маршалом за него похлопочут. Все же, сказали, это дело боевое, важное!

Павел растерялся, не зная, что ответить, а вечером того же дня его вдруг срочно по приказу Буденного отправили в Котельники для сопровождения инспекторов наркомата – нужно было отфильтровать и разместить пришедший наконец из Новосибирска эшелон с людьми. Но во время выгрузки в двух сотнях метрах от платформы (там застряли два эшелона с продуктами и лекарствами) начался мощный налет авиации, сибирский эшелон полностью разбомбили, очень многие погибли. Досталось и тем двум эшелонам, находившимся под разгрузкой.

Над путями вился хоровой стон десятков раненых, как будто кто-то задел высокую струну в огромном струнном инструменте и она резонировала в раскаленном воздухе. Куски окровавленного человеческого мяса повисли на проводах, на столбах, тела буквально разметало по шпалам и по оплавившимся рельсам. Людей убивало все, что было внезапно поднято бомбами – и вывороченные бесформенные куски металла, и свернутые буквально в жгуты с острыми концами обрезки тамбурных лестниц и вагонных перил, и вдруг превратившиеся в мощные снаряды обломки бревен и шпал. Многие пытались укрыться под горящими вагонами, но осколки и мелкие камни с путей, разбрасываемые взрывами с чудовищной силой, метко доставали их и там.