А у Поли ломоть в рот не полез. Но виду она не подала, словом не обмолвилась. А когда из-за стола вышли, у Степы к маменьке отпросилась.
XXX
Прибежала в дом отчий. А там тятенька с Нефедком густо дымили да про войну шумели. Братец Ваня слушал их, открыв рот. Но Поле было не до россказней мужицких. Увела она мать в другую избу. Ульяна не на шутку встревожилась:
– Садись-ко давай, побаем по-хорошему, лица на тебе нет.
– Наказание какое-то, мама! Ем, ем и все наесться не могу. Поела – опять охота. Неловко как-то перед свекровью.
– Да неужто оговаривает? Не беременная ли ты, девка? Я когда с тобой ходила, свекровка моя, Царство ей Небесное, жива была. Не хулю я ее, из нужды, бывало, покоенка говаривала: «Столько не наробили, сколько съели». А я уж не робила последние-то дни, только и думала-гадала, скорее бы разрешиться.
– И я чего-то перепужалась. Чего, думаю, такое со мной? И сама не знаю, чего. Каждый месяц около одного дня бывало, а тут – нет и нет. И в этом месяце не дождалась…
– Побереги себя, шибко-то не належь, не петайся. Из смежной избы доносился крикливый голос. Нефедко распалялся:
– Хошь верь, хошь нет, Михайло, а на войну нам еще идти, за угором заднегорским не отсидеться.
– А чего же это вы германча не довоевали, домой побежали? – спокойно говорил Михайло.
– Да одни зовут на германча, другие на царя науськивают. Пошумели мы с мужиками, да и решили к земле подаваться.
– Чего это они, и взаболь? – встревожилась Поля. Прислушалась.
– Да как сойдутся, так об одном и том же, – махнула рукой Ульяна, – о войне да о большевяках каких-то. Не большевяки, а настоящие лешаки: и в Покрове, говорят, объявились, начальника волостного выгнали, сами сели. Ироды, прости Господи!
– В Архангельске, сказывают, англичане, – продолжал Нефедко, когда бабы вышли к ним, – заварится каша…
– Ох и дыму от вас, как из печной трубы, хоть бы уж перехват открыли, – ворчала Ульяна. – На-ко, Поля, понеси пестовников[27], сегодня стряпала.
– Да уж, поди, переросли песты-те? – заметил Нефедко.
– Ну, давай, переросли! – отмахнулась Ульяна. Поля, принимая пестовники, обратилась к братцу:
– Ты, Ванюшка, чего-то в гости к нам не ходишь? Братец даже глаз не поднял.
– Песты-то он собирал, – примиренчески говорила Ульяна, – кабы не принес, так и пестовников не было бы.
– Спасибо, Ваня.
Поля простилась. От дома отчего она шла неспешно, любовалась закатом. Стоял белый майский вечер. Солнце на глазах садилось на черный горизонт и таяло, как масло на подогретой сковородке…
XXXI
– Ты на мать не серчай, сдуру она ляпнула, теперь кается, – тихо говорил Степан, когда они с Полей укладывались спать.
– А я и не серчаю. Мы с ней ладим. Хоть и ворчит она, а душа у нее добрая. А вот этого сегодня не надо… – остановила она его.
Он удивился:
– Не ты ли сказывала, что любо тебе в два следочка?
– Любо – хоть и по следочку, да каждый день, а нынче нету никакой надобности. Какой ты недогадливый, Степа! Ребеночек у нас будет, парничок…
Он задрал подол ее исподней рубахи и ощупал белый мягкий живот:
– Ничего не знатно… Парничка она придумала!
– Какой же ты бесстыжий, Степа! – Она одернула рубаху. – Мало еще денечков-то парничку нашему. Ну, иди ко мне, только тихонечко…
Ей мило было, что он слушался ее, не навалился, как бывало, а шел к ней нежно, ласково, спрашивал странно-загадочно:
– Ну, чего? – И, как ей казалось, ждал ответа.
– Хорошо, – отвечала она, улыбаясь. А когда он оставил ее, прошептала:
– Ярушничка принеси, насмертно[28] ести охота…
И он, уже мало чему удивляясь, послушно поднялся и пошел на середь[29]…
XXXII
На лесные сенокосы Валенковы в тот год выехали поздно, после Ильина дня: конец июля стоял дождливым, лишь в начале августа установилось вёдро.