– Крепость? В градусах?! – почти в голос воскликнули друзья.
– А может, в убеждениях? – настроение Грина поменялось окончательно. Он улыбался.
– О! В убеждениях она ликует! Крепость. Ей не до чаши искупления вины.
– Не понял? Ну… а крепость… веры? – Романтик не унимался. – Напомню вам трагический исход серебряного века. Когда лишь градус. А не крепость веры.
– Я помню. Вот еще оттуда: отец Набокова был автором указа об отмене смертной казни в России. В революцию либералов, февраля семнадцатого. А через три месяца ратовал за нее же по причине отказа солдат воевать. Так смерть чужая, подчеркну – чужая!.. становится ценою совести. А гуманизм пасует, коль места вере нет. И там и там накал, и градус и решимость. Но результат – молчание и палубы. Трагедия трагедий. – Незнакомец протянул обе руки к морю: – Они оставили на пирсах только след, унылые платаны… всё уснуло. Спасаясь от «отцов». А слезы матерей разбавили волну. Не поверите, Черное море не такое соленое, как другие, именно поэтому. Слишком много горя приняло оно, слишком мало, чем могли помочь ему люди. Да и глаза книг, предвестников беды, никто и не заметил. Книги утопили. Как и загнанных лошадей. А ведь они спрашивали: Куда ты мчишься, Русь? Куда несешься ты? Испили. Похмелились. Что ж… пора! Сегодня же! Сейчас! Не дать беде загнать литературу. Не дать вернуться шляпам и вождям. Пора будить не только пирсы – душу. Чтоб плавились все камни постаментов.
– Постойте, постойте, вы знаете, где глаза книги?! – Грина мысль поразила. – Я искал их всю жизнь…
– Надеюсь, разглядел. Если вы делите вину, ошибки. Героев и людей. Им порой очень больно, страницам… если автор – вор. И больно вдруг ему, коль вора пригвоздил. Мне удалось открыть двери старой царской таможни. В одном городе. Поддалась. Зайдем же вместе – в ней библиотека. Другая. На полках пыли нет.
– И не заскрипела? – Куприн, казалось, завидовал. – Знаете… не выношу скрипа петель… они по типу и способностям различны. Иные даже затягиваясь на шее, издают неприятный звук.
– Скрипит другая дверь – на выход. Моя – на вход. А шея… стерпит всё.
– Да, да… – Грин задумчиво качнул головой, – Таможня… удивительное дело. Коль не пронесть, не протолкнуть, не вправить. Я видел сон…
– Постойте… а мосты? – Куприн будто встрепенулся. – Минуло ведь сто лет. Сподобимся ли?
– Да хоть двести, хоть пятьсот! Позволь героям то, чего не позволялось – сливая вымысел с живыми именами, давай право им высшее – писать! Самим! И править, бичевать. Соперничать и спорить. Всё пойдет на лад! Повержено бесчинство помрачения. Меняй же всё! И стиль, и парадигму! Ведь даже первая любовь не в счет! В зачете только постоянная!
– Но время! Время! Столько утекло… неужто ли возможно? – Грин в радостном порыве повернулся к другу. – Столь радикально прозу изменить?
Тот пробормотал:
– А что? Я рад. И мох, и плесень отлетят под сапогами всех моих героев. А мед разбавим в пасеках имен – и дегтем. Раз время… их к ответу призывать.
Незнакомец вдруг опустился на одно колено и снял уже свою шляпу.
– Спасибо вам. Но время-то – стоит, – в глазах сияла благодарность. – Уж четверть века. Хотя герой объявлен! Перевернута страница. Теперь уж наш черед – вписать, впечатать, вбить! – Он встал и повернулся к городу. – Смотрите!
Что-то зашелестело, зашумело, и вся компания увидела вдруг пирамиды книг на улицах прямых и ровных, бегущих от старых причалов вдаль… по русской земле, словно указывая взгляду путь к ее сердцу. Пирамиды начали таять, расползаться и полнить переулки, из которых полился свет. Часы же на башне начали бить двенадцать, не двигая, стрелок. Будто оставляя в безвременье целую эпоху.