Все ждал птиц, которые скоро прилетят и заклюют до смерти.

Но птицы не летели, из родни все умерли один за другим от наследственной болезни. Последней сдохла собачонка.

Вернулись из лагерей некоторые жильцы. В лагерях, слушая вой овчарок и мат вохровцев, они копили ненависть к дворнику годами, желали отомстить. Мыкая горе в северном отдалении, они и остались живы лишь потому, что рисовали перед собой сцены казни.

Вот уж выволокут оборотня из берлоги, разведут кострище в бывшем фонтане, подвесят котел с мазутом, станут жарить Кондратия. А он будет корчиться, молить о пощаде, оглашая ревом окрестности до самой Марьиной Рощи.

Но жарить не стали. Завидев бледное лицо старика в покосившемся и вросшем в землю окне, грозили кулаками, плевали в стекло, а пару раз выбили.

Козлов вставлял.

Еще когда он был при силах, подстерегли, завалили, поколотили во всю страсть русского гнева. Но как водится, перестарались. Угодил Козлов в больницу с сотрясением мозга, а когда вышел, сделался будто чумной.

Но с годами все вышло у людей из души, вылетело как дым, обернулось тщетой.

Уже не об отмщении думалось им, а о неизбежном приближении смерти. Смертушки, её родимой. Которая при большевиках, казалось, наступит очень нескоро, а может быть даже и никогда.

Не потому ли, – Козлов уж запамятовал, в каком году, – он подковылял к греющимся на солнце старухам-лагерницам, содрал с головы ушанку, что носил зимой и летом, поклонился в пояс, молвил:

– Простите, люди.

Люди пробормотали в ответ что-то несвязное, неразборчивое, типа «Бог простит», некоторые плюнули и отвернулись.

А одна, которой, несмотря на все гадости жизни, приглянулся когда-то Козлов, уронила лицо на руки и заплакала.

Об этих подробностях не знал, да и не узнает уж никогда Корсунский, которого жандарм и эсер превратили в крысу.

А в данную минуту жизни крохотный желудок грызуна сдавило спазмой голода. Ерзая и едва сдерживая себя, чтобы не накинуться на еду, Корсунский смотрел, как дед перемешивает мясо с горячими макаронами.

Закончив стряпню, Козлов наложил себе еды в тарелку, а Крысу – в бывшую собачью миску.

Стали есть. Хозяин ложкой. Гость, которому с непривычки дико мешали клыки – зарывшись носом в гущу макарон.

Крыс сначала перегрызал их на мелкие части, и затем проглатывал.

Одна макаронина повисла на бороде деда, что вызвало у Ильи брезгливое раздражение, даже тошноту. Он даже хотел сказать, что вот, дескать, Кондратий Ионыч, застрял продукт в ваших волосах, но удержался от замечания, поскольку вид крысы возле миски тоже вряд ли мог кого-то порадовать.

Чтобы отвлечься от желания вытащить макаронину из бороды деда, он осторожно спросил, икая:

– Нельзя ли узнать, Кондратий Ионович, почему вы меня спасли, воля ваша? Я же, хоть и белого окраса, отчего, говорят, похож на морскую свинку, но все-таки крыса. А вы, дворники, я слышал, не очень любите крыс?

Козлов опустил ложку в тарелку, помрачнев.

– Не любим? Да я этих тварей ненавижу. Никакой отравы, никаких котов не хватит, чтобы вашего брата передушить. В иные дни мету двор, глядь, – бежит, стерва, наперерез. Хвать ее поперек хребта, а тут уже и другая!

Корсунский затих, моргая.

Это почему-то рассмешило Кондратия.

Он прыснул, желая рассмеяться, но тут же закашлялся, захрюкал, и, подойдя к ведру, жирно сплюнул.

– Да ты не бойся, – сказал он, отдышавшись, – не трону. Если б захотел, там же, в мусоре, тебя и порешил.

– И все-таки вы не ответили на мой вопрос, – напомнил Корсунский, поражаясь собственной отваге.

– Ну, докопался! Какой такой вопрос? Почему не порешил? – уточнил хозяин, вылавливая мясо из тарелки.