С тех пор я жалела сестер. Мне хотелось знать, какими они были в детстве, когда их волосы были чистыми и шелковистыми и пахли свежестью и ландышевыми духами. Это степная пыль окутала девочек и заколдовала. Я представляла, какими они будут в старости: в пуховых серых платках, в грубых пальто, обтягивающих их располневшие тела спереди и скомканных на спине некрасивыми валиками, в мягких бесформенных башмаках, не скрывающих деформированные косточки больших пальцев.
Мир Марьи Степановны – болото, внутри которого прячется бормочущий зверь и ждет момента, чтобы утащить в грязную муть. Надо знать место, куда ступить, чтобы не погибнуть. Таким спасительным островком являлась моя семья, где витал запах чистого счастья. Мой мир похож на красивый пруд с кувшинками, ивами, что полощут свои косы в изумрудной воде, с танцующими водомерками, с лягушками-певуньями. Лишь изредка ветер всколыхнет спокойную воду, да напугает уж, высунувший любопытную головку.
Два мира не уживались в моем сознании. Открывшийся – жесткий, чуждый моим представлениям о жизни – вступал в противоборство с миром чистоты и доброты. Потрясение явилось настолько сильным, что борьба между ними продолжалась и во сне, когда я видела вырвавшиеся из таинственного сундука мрачные тени, что душили меня, и я бежала к спасительному колодцу, что напоит живой водой.
3
В городе мама не была счастлива. Что-то случилось с ней и папой. Об их размолвках догадываюсь по печальному материнскому лицу и сердитому отцовскому, по обрывкам неприятных разговоров. Я стала замечать, как задумчиво лицо мамы. Значит, ее жизнь не так весела, как моя.
Отец приходит все позже, все чаще от него пахнет алкоголем; лицо наливается багровым цветом, глаза – туманом, голос глухой, с хрипотцой. Он дышит тяжело, пыхтит, как паровоз – неприятно смотреть, как раздуваются его ноздри. От него дурно пахнет, я отворачиваюсь, задерживаю дыхание и, ссылаясь на уроки, ухожу к Лизе. Ругаю себя: «Это же твой папа! Почему ты видишь плохое?» Он подзывает меня к себе, когда мамы нет дома, гладит по голове, трогает косы, мне неприятно, я отхожу. В ванной тщательно мою руки, словно трогала дохлую мышь, что мальчишки как-то подбросили нам с Наташкой.
С его приходом напряжение повисает в съежившемся пространстве, сгущается в бесформенное серое пятно, расширяется, захватывая всю комнату и меня. Я иду в кухню, открываю окно, и осенний воздух, густой и свежий, входит внутрь и разбавляет невыносимую тяжесть. Часто мама спит со мной и шепчет перед сном:
– Все наладится, Верочка. Давай «Мцыри»? – Под голос мамы, певучий и ласковый, засыпаю. И снятся мне горы, мы с Сашей стоим на вершине, а поверженный барс лежит в расщелине, но он оживает и превращается в папу. Я кричу, просыпаюсь в холодном поту.
Мама все повторяет отцу:
– Степан, ты же обещал лечиться. Смотри, еще раз – и…
Отец перебивает ее:
– Но, Лидочка, я же всего чуть-чуть. – Он высокий, крупный, но, говоря это, обхватывает себя руками, наклоняет голову, будто съеживается, уменьшается, пытаясь скрыть истинное. Мама повторяет громче:
– Если еще раз…
И тут он выпрямляется, из темных глаз, как из тучи, вылетают искры.
– Да куда ты денешься!
Я выбегаю из комнаты.
Однажды я услышала, как соседка говорила другой:
– Дак, Лидкин Степан к этой бегает, к Дарье, на второй этаж, там они пьют и любовь крутят.
Чувствую в слове «бегает» неприятный смысл и представляю, как отец, пригнувшись, накрывшись с головой темным плащом, похожий на ворона, тайком спешит на второй этаж.
Сложен мир взрослых. Он не радужный, как мой, а туманный. Что-то непонятное скрывается в нем, но то одна тайна, то другая шмыгнет серой тенью и исчезнет еще до того, как я ее рассмотрю. Не хочу быть взрослой!