– А-а-а?
– Ну, что с тобой, милая?!
Всеволод приобнял ее. Не отпуская мечей.
Странные то были объятия. С этими дурацкими мечами Всеволод чувствовал себя сейчас до крайней степени глупо и неловко. Зачем он вообще их вытащил, эти серебрёные клинки? Зачем до сих пор держал перед собой и ею? Между собой и ею?
Эржебетт будто и не замечала обнаженного оружия. Она прижималась к нему, дрожала. Сильнее…
Успокоить! Как ее успокоить?
А как успокоить себя? Свою плоть? Которая жаждет только одного – греховного и бесчестного по отношению к этой слабой беззащитной девчонке.
Бьющееся в руках тело, хлюпающий нос, уткнувшийся в серебренную пластину наплечника.
– Все хорошо, Эржебетт, слышишь? – бормотал Всеволод. – Все хо-ро-шо.
Что можно сказать еще, он не знал.
Эржебетт кивала. Она улыбалась ему. Счастливой и в то же время такой жалкой улыбкой. Снизу вверх на Всеволода смотрели глаза, полные слез и благодарности. Тонкие девичьи руки отводили сталь обнаженных клинков. Она уже поняла или почувствовала, что мечи с серебряной насечкой ей больше не угрожают. Однако Эржебетт не отпускала Всеволода, не отползала. Наоборот – сейчас она цеплялась за него еще крепче, еще сильнее.
– Что? Что ты делаешь?
Она его целовала. Извивалась змеей – перед ним, на нем, подле него, под ним и осыпала поцелуями… Лобызала губы и глаза. Посеребренные шлем и брони, к которым без большой нужды не прикоснется ни одна нечисть. Руки, ноги. Даже мечи целовала, выплескивая в этих поцелуях все свое «спасибо», всю благодарность, неведомо за что. Словно он и не сторожил ее этой ночью с обнаженным оружием в руках. Словно не сторожил, а охранял.
Однако только поцелуями дело не ограничилось.
Упал и звякнул о каменный пол монашеской кельи шлем Всеволода. А руки Эржабетт уже рыскали торопливыми ящерками по доспехам, ища застежки, ремни…
– Эржебетт, – прохрипел Всеволод.
А самому сдерживаться уже нет сил. Почти – нет.
– А-а! А-а! – теперь в голосе отроковицы не слышно мольбы и просьб. Теперь в нем – мягкая нежная настойчивость. И рвущаяся наружу страсть.
И чуть приоткрыты чувственные губы. И в бездонных затягивающих зеленых глазах – томная поволока.
Но… ведь…
– Сейчас не время, – не очень уверенно пробормотал Всеволод. – И монастырь – не место…
Пусть даже латинянский монастырь. Зачем осквернять? Хотя с другой стороны… Монастырь ведь уже осквернен упыриным воинством.
– А-а! А-а! – это уже стон. Нетерпеливый, жаждущий.
Эржебетт часто-часто кивала. Время… Место… Что ж, может быть, иного времени и места у них не будет. Так зачем же противиться древнему изначальному зову? Он же не снасильничал. Он не воспользовался. Не обманул. Тогда – зачем? А незачем! Нет никаких причин себя сдерживать.
Рыжие волосы разметались по серебрённым пластинам доспеха, запутались в кольцах брони. Безумная красота пробуждала безумное желание. Эржебетт была нема, но слов сейчас и не требовалось.
Всеволод отложил мечи. Под робкими и, в то же время, страстными объятиями, под настойчивыми ласками расстегнул и сбросил доспехи.
И вот тут-то Эржебетт оборотилась. Теперь уже не во сне – наяву. По-настоящему. Из несмышленой юницы – в любвеобильную деву. И оба они – воин, приехавший в чужие края оборонять от нечисти чужую Сторожу, и немая отроковица, так и не ставшая в эту ночь нечистью, утонули в страсти.
Без остатка.
До рассвета.
До полного беспамятства.
Из дикого безумства нерастраченного за долгие годы воздержания и нежданно прорвавшегося любовного пыла Всеволод вынырнул не сразу и не вдруг. Очнулся опустошенный, обессиленный, исполненный сладкой истомы и смутных, неясных, но щемящее-приятных воспоминаний об уходящей ночи.