Он перенес ее в кабинет. Ленка пришла в себя, но глаза не открывала, отвернувшись к стене, и вся дрожала.

– Я умираю, да? Родненький, я умру?

Когда начало светать, машина уже подъезжала к районной больнице. Лежа на носилках, девушка так и не открыла глаз, стыдливо отворачиваясь.


Каждый день под разными предлогами, он выезжал в районную больницу и навещал Кошелькову. Подолгу сидел возле нее, что-то рассказывал, а она отвечала резко и коротко.


Ей, как и каждой молодой девушке было омерзительно, противно пропадать в дыре, какой ей казалась Черная река. Она знала, нужно сделать только один решительный шаг, собрать вещи и уехать в город. И тогда ей может быть повезет?

Но, сбежав из дома, она вернулась уже через год. Кто ее обидел, и почему не сработал ее дерзкий план, она никому не говорила. Только когда поняла женским чутьем, что беременна, забилась дома в угол, боясь прихода матери. А часы на стене все тик, да так. Залезла она тогда на стол, сняла маятник с крючком на конце, да и заперлась в бане.

Долго она не появлялась. А уж как стемнело, вышла. За стену держится, трясется, еле-еле добралась вдоль огородов до больницы, оставляя черные капли крови.

Все будет в порядке, – склонившись над ней, прошептал Михаил. Она уткнулась в подушку и завыла.

«Странная, – подумал Алмазов, – теперь-то чего бояться?».


Потом он привез ее из больницы обратно в деревню. Мать не спустилась с печи, лишь крикнула из-за занавески: «Нагулялась прорва, вернулась…». Потом, помолчав, добавила: «Чтоб маятник мне вернула, куда дела, паскуда, весь дом с отцом алкашом растащили!».

– Я не брала, – тихо ответила она.

– Я брала, – огрызнулась мать. – На столе щи. Поешь.

А через неделю Михаил позвал Елену замуж. Да и звать-то, некого было, в общем. Вся деревня – полсотни старух да две незамужних женщины.


Она согласилась. Безразлично и тихо сказала, что согласна. А Михаил ходил гордый, настроение его было приподнятое.

Он перевез ее к себе и стал планомерно, так как себе это представлял, заботится о своей семье. Никогда не обращал внимания, ни на какие сплетни и смешки соседей, которые впрочем, после рождения ребенка поуспокоились.

Сын подрастал, и Михаилу все чаще стало казаться, что он вроде как чужой что ли в этой семье, что нет у него своего собственного ребенка, что жена с ним, скорее всего по той причине, что положение у нее безвыходное. Навязчивые мысли и размышления не отступали, а становились все более липкими, неотступными. А вскоре и старуха Кошелькова отдала Богу душу, оставив семью без пенсии, на которую, в общем-то, все и жили.

Что-то тоскливое все сильнее и сильнее разрасталось в его груди. Вот и решил Михаил податься в Москву, и, может, навсегда там остаться. Он с гордостью решил, что если уедет, то и объедать уже никого не станет – на один рот будет меньше. От важности своего поступка сразу как-то стало легче и он, больше не откладывая, уехал.


***


Под неустанный звон комаров минуло полчаса. Костя так и сидел, зарывшись в сено. Там, в самом низу, по полу увесисто пробежали крысы, и, видимо, сцепившись, пронзительно запищали. На крыше, цокая коготками по старому рубероиду, прошлась какая-то птица.

Вновь зашуршали крысы, но уже ближе и Костя осторожно пошевелился: «Кыш, кыш отсюда!». Однако шуршание продолжало раздаваться где-то рядом.

На улице послышались шаги, и дверь отворилась.

«Сторожили, – догадался Костя, – все-таки поймали». Он притаился так, что каждый удар сердца казался ему чересчур громким, и он тогда на время

задерживал дыхание. От духоты он весь взмок, соленые капли пота затекали в глаза и щипали все сильнее. Дверь захлопнулась.