Чем бы ещё её приманить? Пока белке достаточно саксофона. Белк ещё раз скептически обнюхивает его со всех сторон, и всё равно, так и не понимает, почему нельзя туда посмотреться.

Саксофон старый, хоть и добротный, но очень истрепленный временем. Металл его совсем потускнел, хотя при желании ещё можно натереть поверхность и смотреться как в зеркало. А лет пятьдесят назад, так поди, и натирать не надо было вовсе. Слишком много времени прошло. Это понятно и белке. Махнув на свою неудачу хвостом, Белк саксофоном больше не интересуется.

– Мартин. С таким вот кляпом. И фа-диеза нет. Бедняга… – бормочет он себе под нос.

Что?

– Он оркестровый, – небрежно бросаю я, и белка косится на меня удивлённо. Она ничего не поняла.

– Фа диеза нет… Ладно, – машет лапой. – Тело не ус! Отвяжитесь!

Но почему же не ус? Не понимаю.

Вот же фа-диез. Дайте-ка самому вспомнить, где он.

Оказалось, белк имеет в виду самый верхний диапазон, до которого мне вовек не добраться.

Ну что-же, я знаю, как с вами тогда поступить, играющая на саксофоне белка! С уважением протягиваю ему саксофон. Кланяюсь слегка, прижимаю руку к груди, как на концерте под конец школьной четверти.

Немного сарказма – сейчас белка покажет мне, как надо брать верхний фа диез, да ещё и без специального фа-диезного клапана.

Белк неуклюже встаёт на задние лапы, приноравливает саксофон к усам, принимает романтическую позу и напряжённо вслушивается в то, что говорит ему лес.

Тело его действительно «не ус». Массивное, грузное тело. Оно основательно перевешивает фундамент его лап, а, учитывая саксофон перед собой – и вовсе не собирается на них удерживаться.

Терпеливо жду, что произойдёт дальше. Будет хрипеть или каркать?

Пока ничего не происходит. Я собираюсь ещё немного подождать, потому что торопиться мне в Тууликаалио, в принципе, некуда.

В конце концов, так ничего и не издав, Белк оглушительно чихает и катится вниз по пригорку.

Так не пойдёт. Я отбираю у него саксофон. Проверяю работоспособность саксофона после падения и терпеливо укладываю его в вонючий чемоданчик. Дома ещё раз проверю, не поломал ли чего.

– Фортепиано, может, поблизости есть? – спрашивает белка, как ни в чём не бывало и озирается по сторонам. – Или рояльчик…? Я, вот, когда фортепиано…

– Пошли, – коротко говорю я.

Уложив саксофон, я хлопнул его по плечу. Для этого пришлось слегка привстать на цыпочки.

Белка опять фыркает. Отвяжитесь!

– Фортепиано! – зову его я, делая призывные жесты руками. Как же мне непривычно называть фортепиано этот инструмент. Просто язык не поворачивается.

Белк недовольно фыркает ещё раз и недовольно

Но через минуту он уже браво топает рядом со мной и обрывает руками всякие съедобные листики.

Из лесу белочку взяли мы домой!


Отец мой действительно никогда не называл этот инструмент фортепиано. Портфель, портфолио и даже портфельпьяно – вот так немного презрительно обозначал присутствие «Риги» в нашей квартире Ботинок. Пианино или даже пьендрос – это жуткое слово звучало в нашем доме ещё чаще. Стараясь не садиться за него лишний раз за «пьендрос», отец всё же иногда не удерживался. Подкравшись к инструменту исподтишка, он нападал и откаблучивал что-то на редкость ритмичное. Но надолго Ботинка не хватало никогда. Через минуту отходил от него в сторону и сообщал всем сбежавшимся, мол, «какой никакой инструмент, а всё же ударный!»

Поэтому я вовсе не удивился, в один прекрасный день, увидев этот ударный инструмент, торчащим из отъезжавшего «Газелькина». Мопся махала ему обеими руками вслед, а Ботинок выглядел слегка обескураженным.

Несмотря на то, что я подходил к нему лишь для того чтобы напомнить себе лишний раз, как идут тролли, внутри я почувствовал в тот момент какую-то пустоту. Без возможности лишний раз ударить по клавишам, доказав себе, что ещё что-то могу засвинговать в одиночку, дома уже не сиделось. Да и Ботинок тоже был не рад. «Хороший инструмент был…. Ударный…Рига, опять же…» – слонялся по комнате он, не зная куда деть руки. Одна Мопся была, пожалуй, счастлива. Вместо пианино перед окном поселилась колония цветков, напоминающая кошмары джунглей, только без питонов и ящериц. Иногда она отламывала листик, клала себе в рот и смущённо жевала. Нервная почва, – объясняла она потом, то ли себе, то ли цветку, – во всём виновата плохая нервная почва…