Про него с уважением говорят: «Наш Ильич».

Волнение нарастает. Люди копошатся перед входом в клуб железнодорожников, они хватают друг друга за горло, хрипят, пытаются пробраться за порог, срывают с плешивых или, напротив, лохматых, вариант, вспотевших голов шапки, скользят, падают в грязный, изъеденный углем снег, топчут друг друга, пускают слюни, у кого-то из носа или изо рта уже идет кровь, они скребутся пожелтевшими от табака ногтями в дверь, но в предбанник их не пускает вахтер в длинной черной путейской шинели и фуражке с дерматиновым ремешком, пропущенным под мясистым, гладко выбритым и покрытым испариной подбородком.

«Пошли, пошли вон», – приговаривает.

Его долговязая фигура отражается в выкрашенных серебряной краской стеклянных вставках двухстворчатой двери, ведущей в актовый зал.

Те, кому все-таки удается проникнуть в клуб, в актовый зал проходят как-то нехотя, приволакивая ноги, хромая, покашливают, рассаживаются как можно дальше от сцены и все время поглядывают в сторону буфета. Однако на стеклянном прилавке ничего, кроме бутылок с минералкой, разглядеть не удается.

Мучимы жаждой.

Вдруг Вожега почувствовал эту нестерпимую сухость во рту, когда язык оказывается полностью обездвиженным, можно даже предположить, что он обугливается и так лежит под потрескавшимся нёбом.

Жажда.

Зной.

На раскаленную сковороду высыпают мелко наструганный черствый хлеб.

«Сухари будут. Не выбрасывать же», – говорят в таких случаях.

Вожега думает про водопроводный кран. Про обычный медный кран, обреченный вечно заглядывать внутрь стока, именуемого также и фуфлом.

Опять фуфло всякой дрянью забилось.

А гантель уже далеко, до нее не дотянуться, ее не разглядеть.

– Ты откуда такой взялся? – вдруг проговорила круглая, как футбольный мяч, голова с калено-красного отлива лицом, что неожиданно появилась в дверном проеме.

– Из Вожеги и взялся.

– А я – Румын, то есть Румянцев. Понял?

– Понял.

– Пить хочешь, Вожега?

– Хочу.

– А я – ссать. Не дадим друг другу умереть! – Румянцев захохотал: – Ладно, шучу. Пошли…

Они вышли в коридор и, спустившись по деревянной лестнице, оказались в тесном тамбуре, на стенах которого висели прибитые вкривь и вкось почтовые ящики с наклеенными на них названиями газет – «Правда», «Красная звезда», «Труд», «Гудок».

Под лестницей гудит сквозняк из подполья.

Румянцев завернул под лестницу:

– Пей.

Здесь в небольшом, более всего напоминавшем огромный бельевой шкаф алькове находились рукомойник и вмурованное в стену ровно над краном зеркало.

– Тут мой отец каждое утро бреется. А у тебя есть отец?

– Нет.

– Я прошлым летом из Яузы воду на спор пил. Мы туда с отцом ездили купаться. Точно такая же, говном воняет! – проговорил Румын, а затем наклонился к рукомойнику и под перекрученную, извивающуюся наподобие змеи струю ледяной, перламутрового оттенка воды подставил рот, который тут же до краев и заполнился этой пахнущей проржавевшей канализацией водой. Тут же и загыкал, потому что вода пошла не в то горло, закашлялся, закопошился.

Вот приблизительно так жизнь Вожеги на Щипке и началась.

III

А потом дни здесь потянулись один за одним, все быстрей и быстрей, слились в единый однообразный поток, и к майским праздникам Вожеге уже казалось, что он жил тут всегда.

Как жил?

Да очень просто жил – просыпался каждое утро в шесть часов, потому как Колмыкова собиралась на смену, она работала путевым обходчиком на Павелецком вокзале, пили чай, потом они с Румянцевым брели в школу, расположенную рядом со стадионом «Красный пролетарий», дрались по дороге, разумеется, а после уроков до самой темноты играли во дворе в «города и села».