с глубоким капюшоном, полностью скрывавшим его лицо от посторонних глаз. Судя по статной венгерской кобыле чистых кровей, богатому русскому седлу, обтянутому вишневым бархатом с золотой и серебряной вышивкой, и весьма дорогим желтым сафьяновым сапогам, путник был не простым человеком, тем более удивительно было не увидеть у него ни пистолетов в седельных ольстрах[72], ни сабли под епанчой, ни палаша под седлом.

На первый взгляд путник был совершенно безоружен. Сей удивительный факт заставлял сомневаться в здравом уме человека, отправившегося в ночной лес, когда туда и днем без охраны не рисковали соваться те, с кого было что взять и кому было что терять. Неспокойно было на дорогах. Смута в стране закончилась. Во всяком случае, о том было торжественно заявлено. Поляков-«лисовчиков»[73] побили, запорожских черкасов[74] перевешали, своих казачков доморощенных, кто под государеву руку не перешел, под нож пустили, но порядок в державе навести у новой власти пока ни сил, ни средств не хватало. От того и шалили лихие людишки по лесам да проселкам. Управы на них у государевых людей подчас просто не было.

Лета 7128 аугуста в 12[75] дня на реке Сухоне, между речкой Юрменьгой и деревней Копылово, разбойниками было ограблено судно, на котором из Сибири в Москву по делам государственным плыл боярский сын Федька Пущин со товарищи. Разбойники взяли у них денег 326 рублей, платья, мехов да разной рухляди на 257 рублей 30 копеек. Деньги знатные! Простой стрелец за год пять рублев жалования имел. Да ладно стрелец, сотник от царской казны 12 рублев получал, а стрелецкий голова не больше тридцати. Хороший у татей улов получился! Федька в Устюг в одном исподнем явился, бороду на себе рвал. Помощи просил. Кричал, дело за ним государево. Воевода Стромилов с полусотней городских казачков бросился было в погоню, да ватаги воровской и след простыл. Одни головешки от простывшего костра и ни души. Тайга кругом.

С тех пор с безопасностью в округе ничего не поменялось. Мало кто отваживался даже днем ездить по лесным тропам без хорошо вооруженного сопровождения, а когда наступали сумерки, только за городскими стенами можно было чувствовать себя в относительной безопасности. И вдруг по едва различимой ночью лесной тропе двигался всадник, как будто совершенно не переживающий за свою жизнь! Подобное безрассудство, как правило, не оставалось безнаказанным. Не стала исключением беспечность и этого путника, дерзко презревшего опасности ночной дороги.

Среди деревьев замелькали сполохи разом зажженных факелов. Послышались голоса, а над самым ухом путника раздался лихой бандитский посвист, от которого в жилах стынет кровь и душа христианская уходит в пятки. Тропу перегородили две мрачные фигуры в бесформенных балахонах, резко взявшие под уздцы испуганно прядущую ушами лошадь.

– Ну все, раб Божий, приехал… – сказал один из них с легким польским выговором. – Слазь. Суму вытрясай. Мы тебя грабить будем!

– Dobry koń![76] – чувственно, как про желанную женщину, произнес второй разбойник, успокаивающе гладя нервную лошадь по трепетной бархатной шее.

Между тем рядом уже собралось два десятка вооруженных до зубов голодранцев, одетых в рваные польские кунтуши, русские охабни с чужого плеча и крестьянские домотканые зипуны. Выглядело это пестрое воинство точно свора голодных собак, затравивших кролика в чистом поле. Общение с ними не сулило пленнику ничего хорошего просто потому, что понятие «все хорошее» у этих «милых» людей никак не включало добродушие и человеколюбие.

– Ну, чего ждешь? – нетерпеливо спросил первый разбойник, для убедительности направив на всадника взведенный пистолет. – Вот сделаю в тебе дырку, тогда поздно будет.