Почему говорю об этом сейчас? Потому что корни моей провинциальности наверняка кроются там же, в раннем детстве, а, возможно, и в более глубоких подвалах генетической памяти. В течение более сотни лет многие поколения моих предков-евреев жили в соответствии с законом Российской империи «о постоянной черте еврейской оседлости» в маленьких местечках. И родилась я в небольшом узбекском городке, и жила потом в провинциальном Бердичеве, а дальше – и вовсе в военных гарнизонах…

У меня была возможность остаться после института в Ленинграде – предлагали аспирантуру на кафедре физиологии. Я отказалась, чем привела в недоумение и однокурсников, и преподавателей, хотя это был самый короткий путь к реализации прежней мечты о преподавании в институте. Среди других причин (хотела лечить детей, а не «изучать мышей и кроликов», хотела своих детей и свой дом, а не комнату в общежитии) главной было нежелание жить в Ленинграде…

Была очарована провинциально-уютной Старой Руссой, куда мы приехали по распределению, и которая стала для меня не только городом, в котором началась моя по-настоящему самостоятельная жизнь, но и родиной обоих моих сыновей.

Когда работала в Старой Руссе, очень важная дама – коллега из министерства, проверявшая в составе большой комиссии педиатрическую службу города (я – микропедиатр, была в единственном числе), после завершения проверки предлагала мне работу в Москве с предоставлением «на первое время» однокомнатной квартиры. Мне по молодости было даже немного неловко перед женщиной, старавшейся убедить меня перспективой возможностей, которые откроет передо мной столица; я отказалась, не раздумывая, потому что даже представление о возможной жизни в мегаполисе меня напрягает. Министерская дама, судя по её реакции, видимо, решила, что переоценила мои интеллектуальные способности. А я, анализируя закономерности своей провинциальности, рада, что осталась верна себе.

Мой любимый папа

Глава четвёртая

«Не надобно другого образца,

Когда в глазах пример отца».

А. Грибоедов

Я – папина дочка. Все приятные воспоминания детства связаны с папой. Всю жизнь я жила, согретая уверенностью в его любви. И сейчас я люблю его, хотя прошло много лет, как папы не стало. Но для меня он не умер. Ведь я так хорошо помню его, так часто думаю о нём. Я помню всё-всё!

Хорошо помню папины руки с тонкими длинными пальцами, с аккуратно подстриженными ногтями. На тыльной стороне правой кисти у основания большого пальца была не очень яркая, малозаметная татуировка: красивая вязь грузинских инициалов. Я не люблю татуировки, тем более – надписи. Но папина выглядела, как изысканное украшение. Вены на кистях были рельефные, кожа смуглая, тонкая, мягкая. Я любила, сидя у папы на коленях, водить пальцем по узору татуировки, по каждой венке… (став взрослой, узнала, что папа сделал эту татуировку перед уходом на фронт для того, чтобы быть опознанным; он горько шутил, вспоминая свои юношеские иллюзорные представления о войне, а мне было не до смеха)…

Руки у папы всегда были безупречно чистые. Папа обладал какой-то врождённой чистотой, недоступной для грязи. Я не могу вспомнить случая, когда бы видела его в грязной или измятой одежде. Вот, например, как он ходил в лес за грибами. Грибы папа не ел, но очень любил собирать их. Мы тогда жили в Украинском Полесье, в гарнизоне. Прямо за КПП (контрольно-пропускной пункт) был соснячок, в котором водились маслята. Сборы начинались накануне. Папа доставал «гражданские» брюки, заново утюжил их так, чтобы на них были стрелки; проверял, не измялась ли в шкафу его «рабочая» куртка, «гражданская» рубашка… Затем наступала очередь обуви, и хотя папа никогда не оставлял её грязной, всё равно еще раз полировал её бархоткой. На рассвете папа надевал всю эту начищенную отутюженную амуницию, брал с собой корзинку, нож и отправлялся в лес. Выглядел он при этом как топ-модель.