– Вот. Вот здесь я стоял, вот сюда бросил косточку. Она ударилась о ствол, примерно вот здесь, и упала сюда. Да, вот сюда.
Поставил крестик на снегу. Еще раз отошел на то место, где стоял, напрягал память, вспоминая, как все было. Снова подошел к обозначенному крестиком месту и опустился на колени. Стал медленно и аккуратно разгребать снег.
Убрав в сторону основной слой снега, охотник связал из еловых лап небольшой веничек и принялся разметать им остатки уже заледеневшего снега, до самых листьев. Внимательно всматривался в лесную подстилку. Работа была кропотливая и продвигалась медленно. Затекли колени, устала спина, от напряжения слезились глаза.
Наконец он нашел, то, что так старательно искал, – косточку, коричневую косточку, фалангу пальца.
Охотник вытащил из кармана тряпицу, развернул ее и извлек перстень, медленно, аккуратно надел украшение на фалангу пальца и все вместе снова завернул. Когда заворачивал, ему показалось, что кошачий глаз как-то странно засветился голубоватым светом. Нет, наверное, показалось, уже вся тайга, весь снег легонько светились голубизной от надвигающихся вечерних сумерек. Мороз заметно крепчал к вечеру.
Охотник подлез под стволы, подобрался к самой могиле и, просунув руку туда, в середину захоронения, оставил там сверток с драгоценным перстнем. Выбрался, еще постоял, как это обычно делают на кладбище, хотел что-то сказать, может, прощения попросить, но так и не нашелся. Повернувшись, побрел по своим следам в сторону ручья. Не оглядывался.
Перебравшись через ручей, надел лыжи и, улыбнувшись морозной вечерней заре, заспешил к зимовью. На душе было легко и свободно.
Много лет охотился в той тайге охотник, но уж ни разу больше не поднимался на эту сопку. Больно она завалена, захламлена буреломом, неудобна для охоты, обходил её стороной. Да и собаки, словно что понимали, не бегали туда, до ручья еще доходили, опоясывающего сопку, а на ту сторону уж не лазили, не переходили.
Горит костер
Костер горел ровно. Языки пламени не старались обгонять друг друга, не старались выделяться. Дрова усердно выжимали из себя жар, тепло, но не трещали, не разбрасывали по сторонам искры. И было слышно, как колышется пламя.
Толяныч, так звали молодого мужчину, аккуратно подкладывал в костер новые поленья. Не подбрасывал, как это принято обычно, а именно подкладывал, чтобы не расплескать попусту пламя. И вообще, все его движения были точны, словно заранее выверены, спокойны и безупречны. Чувствовалось, что он знает истинную цену каждому своему действию, каждому движению, каждому взгляду и слову. Куртка на нем сидела ладно, но была уж очень поношена, особенно это становилось заметно на сгибах и локтях, где материя вытерлась временем до белесости. Однако застегнута она была на все пуговицы , и хозяин часто прикасался к этим пуговицам, словно проверял их: не расстегнулись ли случайно. В движениях его чувствовалось, что он излишне аккуратен и строг к себе, чем-то приучен к этой строгости, как, например, военный человек приучен держать себя прямо, развернуто и ответственно.
Толяныч, на первый взгляд, был весьма немногословен. На вопросы, если они были обращены именно к нему, отвечал пожатием плеч, кивком головы, улыбкой, которая давалась ему не просто, так уж казалось. Словно и улыбался, но лишь для того, чтобы не отодвинуть от себя, чтобы выказать доброжелательность.
Пока он не снимал шапки, ему можно было дать лет тридцать, даже чуть меньше. Когда же он стащил шапку с головы, чтобы утереть рукавом вспотевший у костра лоб, возраст Толяныча здесь же потерялся: человек был полностью убелен сединой. Волосы густые, распадающиеся и полностью белехоньки. С затылка, так и вовсе можно было подумать, что перед тобой старик.