– Значит, ты из раскулаченных?

– Значит… Ничего это ещё не значит, – в голосе Кудряшова была та уверенность человека, знавшего, что в трудную минуту лучше полагаться на себя самого, никому не доверять, чтобы потом горько не раскаиваться. – А ты же из каковских? Из сельсоветских, что ль? Вроде не похож.

Воронцов усмехнулся в ответ. Он и раньше предполагал, что жизнь, которая строилась и происходила вокруг, не так уж и проста. Что во всём есть чья-то воля. И не всем эта воля нравилась. И не во всём она была справедливой. Но взрослые об этом привычно и терпеливо молчали. А они, молодёжь, думали пока о другом.

– У нас в деревне никого не сослали.

– Что, все сразу в колхоз пошли?

– Все.

– Вот бараны! – и Кудряшов покачал головой. – Народ у нас – тьфу! Бараны. Вчера баранами в колхоз полезли. А сегодня вон в плен таким же бараньим стадом…

– Ты ведь тоже хотел в плен?

– Ничего я не хотел. Не хочу быть бараном. Ни там, ни там. Нигде.

– А кем же ты хочешь быть? Волком?

Кудряшов задумался. Попыхал самокруткой и сказал тем же спокойным тоном:

– И волком быть не хочу. Хочу спокойно жить на своей земле. Своим трудом кормиться. Чтобы никакая комиссарская сволочь не лезла в мой карман. В душу не плевала. А с волками справиться можно. Они не так страшны.

Воронцов вдруг вспомнил монаха Нила, который жил у них на Яглинке, на хуторе, а потом куда-то неожиданно исчез, когда сселили тот хутор.

– У нас монах один жил. Так вот только он один в колхоз и не пошёл. Тоже говорил: я человек божий, вольный. Раз весной зашёл к деду моему и говорит: пойду-ка я, говорит, Евсеюшко, ко святым местам. И ушёл. И пропал. Правда, люди его после не раз видели в лесу. Но никто ничего толком сказать не мог. А может, не хотел. Церкви у нас кругом позакрывали. Где мельницу устроили, где склад. А наши, подлесские, детей крестить куда-то всё же носили. Родится дитя, и вскоре его куда-то в лес уносят. А оттуда приносят уже с крестиком на шее. Сам видел. Крестики ненастоящие, из дерева вырезанные. Приехал раз в Подлесное милиционер. На коне, верхом. Седло хорошее, кавалерийское, наган на боку. Зашёл к нам и начал деда Евсея допрашивать. А дед прикинулся, что плохо слышит и не шибко что понимает. Так тот милиционер и ушёл ни с чем. А дед на болото ходил, всё утей стрелял там. Бывало, и переночует где-то на болоте. Где он ночевал, когда ночи весной ещё холодные, а кругом вода да снег ещё лежит? Спросим потом, а он только улыбается да рукой машет, чтобы отстали.

– У того монаха, что ль? – насторожился Кудряшов. – У нас, на Енисее, в тайге, староверские скиты. Вот где никто тебя не сыщет. На сотни вёрст вокруг – тайга, болота, буреломы, речки непроходимые. Вот и задумаешься: это ж куда человек забрался от людей, чтобы жить своей совестью и волей, чтобы никакая сволочь его взашей не толкала – то делай, а того не смей…

После этих слов Кудряшова они долго молча слушали дальнюю канонаду, сотрясавшую землю и их баньку, так что сверху иногда на их головы, на дощатый пол, шурша, просыпался песок.

И ещё один был разговор. И начал его тоже Кудряшов. Жгло у него в груди. Метался он, не зная, как поступить. Одно дело – в строю, где царствуют устав и приказ командира, где всё тебе скажут, где окапываться и в какую сторону палить. И другое – когда нет над тобой ни командира, ни устава…

– Я, Сашка, за эту власть голову класть на плаху не имею никакого желания. Говорю это, чтобы ты сразу понял меня. Я ведь всё равно уйду. Но и другая, которую немец здесь, на земле нашей, учреждать начал, тоже вряд ли слаще будет. Вот ты скажи мне, курсант, учёный человек, чем свой сукин сын от чужого, к примеру от немца, отличается?