Воронцов и Кудряшов молчали. Они знали, что рано или поздно немцы начнут наводить свои порядки. Но не ожидали, что это произойдёт так скоро.

Задерживаться в Прудках им тоже был не резон. Но и уходить пока некуда. Дороги перекрыты. Похоже, фронт остановился где-то недалеко. Ночные зарницы на востоке и канонада, доносившаяся оттуда даже днём, подтверждали их догадки. Но куда идти? Как пройти линию фронта? Как отыскать то место, где нет сплошной обороны и с той, и с другой стороны?

– Надо снова попытаться перейти дорогу, – наконец нарушил молчание Воронцов. – Дорогу перейдём, а там разберёмся.

– Мы уже пытались. Ты знаешь, что из этого вышло.

– Но не можем же мы быть нахлебниками в этом доме. Смотри, сколько у неё едоков и без нас.

– Да знаю я… – Кудряшов откинулся на полок, закрыл глаза. – Если не выпадет снег, сегодня же ночью и пойдём.

Пока сидели в бане на довольствии у Пелагеи Петровны в ожидании удобного момента для перехода линии фронта, Воронцов и Кудряшов успели всё узнать друг о друге. Кудряшов сперва скрывал, неохотно вспоминал свою довоенную жизнь: мол, что в ней было хорошего, слёзы одни да злоба, но потом разговорился. И рассказал Воронцову вот какую историю.

Родом он брянский. Но всю их семью, и не только семью, а весь род Кудряшовых, три семьи и ещё несколько зажиточных дворов из родных брянских краёв, выселили в начале тридцатых, когда в стране проводили коллективизацию. И там, на Брянщине, у него, Кудряшова, никого из родни не осталось. Одни недруги. Кто кулачил, выводил из конюшни лошадей, выносил на улицу сундуки с нажитым добром, сваливал в кучи под жадные взгляды активистов шубы, мотки крашеных ниток, штуки нового холста и всякой рухляди, накопленной в сундуках и чуланах не одним поколением.

– И вот теперь я думаю, – поведал он Воронцову свою сокровенную злую думу, – а не махнуть ли мне туда? Через лес, напрямки?

– А что тебе там делать? Кто тебя там ждёт?

– Кто ждёт… Никто не ждёт. А я – вот он! Родина есть родина. Там всегда дело найдётся.

– Какое же у тебя там может быть дело? Хаты ваши наверняка заняты. А снег, как мой дед Евсей говорит, везде тёпел…

– Я и в снегу переночую. Когда надо будет. А на родине я кой-кого повидать хочу. Например, некоторых сельсоветских.

– Отомстить хочешь? За что?

– А за сестрёнок загубленных. И винтовочка у меня подходящая для такого дела имеется. Безотказная. – И он подморгнул Воронцову, кивнув на свой карабин, который разбирал и чистил чуть ли не по два раза на дню. – Вот ты, Сашка, про своих сестрёнок мне рассказывал. А я ж ведь тоже старший в семье был. И тоже любил их, своих, родных, без памяти. И должен был защитить их хоть как-то. А ни-че-гошеньки не смог сделать. Нас же тогда, как скот какой пропащий, дурной болезнью зараженный… Баржа среди тайги причалила. Связку лопат, с десяток топоров и несколько пил охранники на берег нам сошвырнули. И всё. Отчалила баржа и ушла. И только весной мы её опять увидели. А время, Сашка, вот почти такое же, конец сентября, и уже ночами подбивало землицу и лужи подсушивало. Ну, кинулись кто куда. А тятька, царствие ему небесное: давай, Савелий, землянку рыть да сруб рубить, девок спасать, говорит, надо. А в дороге, на пересылке, сестрёнки мои, Глаша да Надя, простудились. Уже больных мы их туда привезли, – Кудряшов умолк. Молча курил, сопел в тёмном углу докуренной до губ самокруткой, мерцал потемневшими от злобы глазами. Какие картины рисовались в его воспалённой памяти, Воронцов мог только догадываться. – Не перезимовали они, – вскоре продолжил он, загасив в ладони окурок. – Землянку я отрыл за сутки. День и ночь землю швырял. Земля там, на берегу Енисея, тугая, с каменьем. До кровавых мозолей. Сёстры с матерью у костра сидели. Тятя с брательником своим, а моим дядей, сруб рубили. И вот поставили мы тот сруб в землю, сверху два ряда брёвен накатали. Сложили печку. А Глаша с Надей уже кровью кашляли. Не перезимовали они той первой зимы…