Выйдя после обеда на шумную многолюдную Виа Кондотти, укутанную июньским теплом, я завернула на улицу артистов, которая словно была спрятана от растопыренных глаз спешащих туристов и пронырливых неброских карманников. На Виа Маргутта я будто спасалась от мелькающих лиц, поцелуев локтями с незнакомцами из толпы и зудящей пустословной болтовни, доносящейся с каждой стороны уха. Старинная лавка мрамора, с седовласым и улыбчивым мастером, с которым я обменивалась добрыми словами и в декабрьский зной, и в июльскую жару, в тот день почему-то была закрыта. Однако по-прежнему, на том же месте стоял припаркованный «Фиат-500» цвета желтого марокканского мандарина, возле которого столь часто фотографировались девятнадцатилетние блогеры, не ведающие ни истории этой машины, ни чувствующие тонкострунной души в облезшем заржавелом металле. Я подколола распушившиеся от жары волосы и, присев на протоптанный возле «фиата» тротуар, заговорила:
– Чао, многоуважаемый Лутео. Уже восьмой раз в Риме, а все также прихожу к тебе, мой старичок. Знаешь, я сбежала в Вечный город на три дня до начала учебы и бесцеремонных попыток бабушки меня сосватать. Была у дедушки в Мюнхене. После операции он впал в кому. Но ты не волнуйся, с ним бабушка. С ней деду ничего не страшно ни в сознании, ни без него. Папа улетел к нему неделю назад, даже восемнадцатилетие мое пропустив, которое, впрочем, я и не праздновала. Я сдала экзамены, знаешь, на последнем по литературе было так душно. Не было кондиционера, лишь отворили окна, из которых задувал обжигающий воздух. Был сорок один градус в тени тогда. У меня даже вспотели коленки. Осталось снять квартиру где-нибудь на Вернадского или Лобачевского, поучиться, а затем снова вернуться в Италию, чтобы накормить порцией вдохновения альманах скакунов. Ты же будешь меня ждать, никуда не угонишь, Лутео?
– Такую сумасшедшую точно будет. Не каждый день таких повстречаешь, —заржав, как конь, сказал голос сзади.
Передо мною стоял молодой парень в белом костюме и темно-синей рубашке, равномерно заправленной в безупречно выглаженные брюки из шелка. Он снял затемнённые очки, и под июньским солнцем, обжигающим когда-то Плутарха, Вергилия и Домициана, появились голубые глаза, похожие на дневной цвет озера Балатон. Молодой парень был высок и весьма худощав, имел длинные пальцы, как у прирожденного венгерского пианиста, и тонкие запястья, как у достопочтенного шотландского виконта. На фоне загорелых и смуглых итальянцев с грубыми, будто жирно очерченными чертами лица кожа юноши казалась еще бледнее, а горбинка на носу – изящнее и незаметнее. Болезненный цвет кожи и еле слышный голос толкали меня на бессовестные вздорные мысли. В голове я рисовала картину страдающего анемией человека, находящегося под капельницей, который вот-вот отправиться в мир иной. Я не испытывала ни неприязни, ни восхищения, ни той самой эфемерной влюбленности, на которую, как считала Ритка, я не была и вовсе способна. Однако что-то внутри заставило меня встать с асфальта и продолжить принудительно завязавшийся диалог. Выпрямив осанку и отряхнувшись от осевшей на землю пыли, я сказала:
– Наверное, это походило на беседу Гаева со шкафом. Я выглядела столь же нелепо?
– Любите Чехова?
– Не знаю, но я определенно не люблю, когда на мой вопрос отвечают встречным вопросом.
– Вы напряглись, будто сочли меня заинтересованным в вас. Но поспею вас уверить, вы не в моем вкусе. К тому же вы диковатая…
– Говорят, ныне мужчинам по душе лишь безропотные девушки, не имеющие своего слова и мнения. Да и чтобы всегда молчала, не пугая своим скудоумием… И эта дурацкая мода на силикон в груди, ягодицах, губах. Наверняка, это ваш типаж…