Акихито отшвырнул руки Масару.
– Может, мне и наплевать, что о нас поют в кабаках, но я стоял рядом с тобой, когда ты убил последнюю нагараджу, брат. Ты думаешь, я боюсь? – Он рванул пончо на груди, обнажив старые длинные шрамы. – Я точно знаю, каким человеком был сёгун Канеда. И я знаю, какого сына он воспитал. Это приказ безумца. Мы впустую рискуем всем, что у нас есть! Этим кораблем. Этими людьми. Твоей дочерью…
– И чем, ты думаешь, мы рискнем, если сбежим?
Масару и Акихито готовы были броситься друг на друга, глаза их пылали от ярости.
– Масару-сама, Акихито, мир, – Касуми втиснулась между ними, положив руки им на плечи. – Вы братья по крови. Ваш гнев бесчестит вас обоих.
Мужчины стояли, буравя друг друга узкими, как лезвия ножей, глазами, и ветер свистел между ними. Акихито отступил первым, поворчал и ушел. Масару смотрел ему вслед, разжимая кулаки и прикрыв рот тыльной стороной ладони.
– Найдем мы этого зверя или нет – ничего не значит, – его голос был ровным и холодным. – Мы – слуги. Наш господин повелевает – мы подчиняемся. Другого не дано.
– Как скажешь, – Касуми кивнула, избегая его взгляда.
Она отвернулась, чтобы осмотреть снаряжение, которое проверила уже раз десять. Масару протянул руку, пальцы замерли в сантиметре от ее кожи. Подняв глаза, он, наконец, заметил дочь.
Налитыми кровью глазами он увидел пропасть между настоящим и тем временем, когда она была маленькой девочкой, такой маленькой, что он мог нести ее на плечах через высокие бамбуковые леса. Она и ее брат, маленькие пальчики крепко держатся за руки отца, дети радостно смеются, и кругом танцуют яркие пятна солнечного света.
Как давно это было – почти стерлось из памяти, цвета поблекли, картинка расплылась, как на старой литографии, и со временем исчезнет совсем, останутся только серые тени на пожелтевшей, скрученной бумаге.
Он повернулся и ушел, не сказав ни слова.
Старый грязный снег лежал на земле серым одеялом и хрустел под их холщовой обувью, когда они, присев на корточки, перебирались через высокие заносы и голые ветви. Юкико и Сатору неслись сквозь бамбуковые заросли, Буруу лаял от радости, распугивая редких жаворонков, оставшихся зимовать в долине, и они взмывали в небо под падающими снежинками.
Отец провел дома несколько дней, подарил им по небольшому компасу и снова исчез. Под стеклом маленьких приборов беззвучно кружили стрелки, отслеживая путь спрятанного тучами солнца над головой. Дети сбега́ли в чащу и каждый день уходили все дальше и дальше, безошибочно отыскивая путь домой до наступления сумерек. А потом сидели у огня, и Буруу лежал у них в ногах. Они слушали, как поет мама, и мечтали, чтобы поскорее вернулся отец.
Счастье.
Буруу, вывалив язык, вилял хвостом, и огонь отражался в его глазах.
Люблю вас обоих.
В тот день они были на северном хребте, высоко над бамбуковой долиной, смотрели на замерзший ручей, на крошечный водопад в сосульках, льющийся на заснеженные скалы. На серо-белом одеяле торчали голые черные деревья – спали в холоде и видели красивые сны о весне. Дети выкрикивали свои имена и слышали, как их повторяют ками гор, как они затихают вдали, словно последние ноты песен мамы.
Волк был голоден и худ – проступающие сквозь шерсть ребра, ноги, как палки. Бродяга спустился с гор, привлеченный их запахом, – в животе у него урчало, а в голове вспыхивали искры в предвкушении сытного обеда. Буруу почуял его запах: вздыбив шерсть на загривке и прижав уши, он зарычал. Сатору протянул руку, проник к нему в мысли, чувствуя только ужасную жажду крови, до краев переполнявшую зверя в такт бьющемуся сердцу. Волк заходил кругами с левой стороны, и дети отступали, призывая Буруу успокоиться. Сатору наклонился и подхватил небольшую дубинку из мокрого дерева.