Высказал ли все это Сергей Павлович человеку, который в мятом черном подряснике лежал перед ним на узкой койке?

Скорее подумал, чем преосуществил мысленное в словесное.

Но обозначил ли с необходимой ясностью свое непоколебимое намерение хранить супружескую верность, блюсти чистоту и бежать от насылаемой нам врагом похоти?

Да, обозначил: возмущенным покачиванием головы и невнятным бормотанием:

– Никогда… вы что… жена моя – христианка, и я, смею надеяться…

Наконец: изъяснил ли ученому монаху главную цель своего посещения?

Пытался, и даже несколько раз приступал, начиная с деда, Петра Ивановича, и его гибели в чекистских застенках в тридцать седьмом году. Однако о. Викентий прерывал его, сначала потребовав показать дар, с коим явился к нему гость, а затем, удовлетворенный созерцанием сосуда с жестяной завинчивающейся крышечкой, промурлыкал: «С винтом! Добрая зело», но велел до поры бутылку убрать. Отчего? Объяснил: сугубое воздержание и строгую трезвость блюду до известного часа, каковый приступает яко тать в нощи – скоро, незапно и люто. Напрасно мыслишь, что у священноинока при виде вина тотчас возгорается утроба, и он простирает к нему дрожащую десницу. Клевета. Сказать bona fide,[4] вино – всего лишь одно из средств, коим рассеивается нападающее на мыслящего человека отвращение ко всякому созданию, будь оно пола мужеска или женска, или цветок лазоревый, или гад лесной, или – что мерзее всякого гада – почтенный архипастырь, изукрашенный серебристыми власами, но с невидимой слепому миру черной отметиной в сердце. Бытие есть вечное искушение для разума, взыскующего непреложной опоры, но временами колеблющегося, как тростник. Поведоша ти, чадо, еще есть средство, первее первого, – коленопреклоненная молитва о примирении со всеми и о прощении всех. В молитве сей аз даже епископу глаголю: Бог с тобой, коли тебе веры и разума не достает бежать от власти, как некогда всеми силами сторонился ее Григорий Богослов, един из трех великих каппадокийцев. И еще, чадо, имею средство в виде назидания от меня нынешнему и будущему роду людскому, назидания, запечатленного выстраданным словом.

– Вот! – он приподнялся и схватил со стола папку, на серой обложке которой Сергей Павлович прочел крупно выведенное черным фломастером всего лишь одно, но страшное слово: Антихрист.

– Вы, стало быть, об этом… о нем… – отчего-то робея, указал доктор на папку, – написали?

– Да! – в изнеможении упал на подушку о. Викентий. – Три года… Ночи без сна. Монблан книг – и каких! Ты, чадо, о них и понятия не имеешь…

– Конечно, – вежливо кивнул Сергей Павлович. – Откуда.

– И ты вообразить не можешь, – о. Викентий снова сел и вперил черные, вдруг застывшие и отяжелевшие глаза прямо в лицо Сергея Павловича, отчего тот, сидючи на стуле, вытянулся в струну и, словно примерный школьник, положил руки на колени, – как он, – и о. Викентий в свою очередь длинным перстом с траурной каймой под ногтем указал на папку, между обложками которой покоился его манускрипт, – мне мешал… Архиерей будто с цепи сорвался: одну ему справку на стол, другую… послесловие, предисловие, статью в «Богословские труды» о христологических спорах во времена первых соборов… Понимает он в этом, как свинья в апельсинах! – презрительно скривил губы о. Викентий. – Он даже Болотова не читал, а туда же… Святейшему доклад… Его краля дебелая меня звонками извела: готов? не готов? Вы что-то, – тоненьким голосочком передразнил он приближенную к Патриарху особу, – не очень торопитесь… Вы, может быть, желаете спокойной жизни? У нас спокойная жизнь в провинции. Намек, значит. Сошлем-де на приход, в какую-нибудь Тмутаракань – и живи там на иждивении трех нищих старух. Ох, как