Это случилось через три с половиной года после моего появления на свет. Почему-то я очень плохо запомнил, что именно со мной произошло. Но мне до сих пор снятся обрывки того дня: как захлопнулись железные двери вагона метро, как мы впервые остались наедине втроем: я, бесконечная темнота и сверкающие звуки. Это было хуже страха. Я не боялся. Я ломался на части изнутри. В моих снах голубоглазый мальчик беспомощно закрывал уши руками и рыдал, а я не мог ему помочь. Нет, это был даже не я, а кто-то другой, кто заставлял его кричать, разрушая весь привычный мир вокруг. Именно тогда исчезли все границы между мной и ним, тем Вторым Я, который умел ненавидеть. Как первый вдох, только вместо кислорода реальность.

Забавно, но именно после этого я перестал смотреть на мир бесконечно доверчивыми глазами и наконец начал становиться самим собой. Но история настоящего меня началась, когда умерла мама. Тогда в одно мгновение закончилось мое странное детство.

Я никогда не видел, как плачет мама. То, что она скрывала от меня свои слезы, я понял значительно позже, когда сам научился плакать лишь тогда, когда никто этого не видит. Странно, но горько плакал я отнюдь не тогда, в первые месяцы после смерти мамы, а позже, значительно позже. В восьмилетнем же возрасте я не чувствовал себя потерянным или странным – ведь, в отличие от других детей, я не нуждался в постоянном внимании. Кроме того, я привык к тому, что, когда заболела мама, все приходящие взрослые, в том числе и отец, перестали замечать меня, словно на долгое время я полностью исчез из обыкновенной жизни. И тогда мне казалось это совершенно нормальным.

В течение своей болезни мама угасала, словно свеча: медленно и неотвратимо. Я не знал, как правильно, и не понимал, что должен чувствовать. У меня было очень мало представлений о реальном мире, и никто не учил меня, как должно быть. Сам я почти ничего не знал о смерти, а то, что слышал от мамы, не было пугающим или плохим, скорее абстрактным и не очень мне понятным: мама словно собиралась куда-то далеко без меня, но одновременно хотела остаться рядом.

В один из дождливых дней я рассказал ей о Фаллене. И, кажется, именно тогда она научилась видеть его вместе со мной. Они были похожи своим бледным сиянием, как будто оба существовали уже совершенно в другом мире. И я тогда подумал, что мама, возможно, станет такой же, как он.

Однажды я поделился этой мыслью с отцом. Честно говоря, я думал, что ему станет легче, если он будет знать, что мама не исчезнет окончательно, а будет существовать где-то, просто уже не с нами. Мне даже захотелось показать ему Фаллена. Но почему-то мои слова разозлили отца. Он долго кричал на меня в тот день, убеждая, что таких, как Фаллен, не существует, а потом несколько раз возвращался к этому разговору, но уже после маминой смерти. Его словно раздражало, что я или молчу, или озвучиваю вещи, идущие вразрез с его пониманием жизни. Отец вообще пытался общаться со мной «по-взрослому», но одновременно ему было бы проще пережить те отвратительные месяцы, если бы я мог разделить его трагедию детскими слезами, так, чтобы он имел возможность утешить меня. Но мне не хотелось плакать, и я молчал.

Помню, как однажды отец схватил меня за воротник рубашки, подняв над землей, и отчаянно затряс, умоляя стать обыкновенным ребенком. Он хотел, чтобы я тоже кричал, плакал и говорил хоть что-нибудь, что угодно, но не молчал, равнодушно делая вид, что в моей жизни ничего не произошло. Вместо того, чтобы что-то ответить вслух, я заглянул в яростные и полные боли глаза отца. Он выдержал мой взгляд всего одно мгновение, а потом выпустил меня из ослабевших рук, и я упал на пол.