– А ты как в ординаторской, Лен, хотела? Чтобы я тебе предварительно ужин при свечах накрыл? Или застелил шелковые простыни?
– Злой ты! – надула та губы, кося под обиженную малолетку. – А я же… Я просто спросила. Для тебя стараюсь, между прочим. Может, тебе чего-то особенного в постели хотелось бы.
– А то как же? Хотелось бы для начала в нее лечь. И проспать часов восемь кряду. Чтобы бессонницы не было, и не будил никто.
– Знаешь что, Гордей Александрович, с таким отношением неудивительно, что ты до сих пор не женат!
Теперь уж Ромашова натуральным образом оскорбилась, но Гордею было плевать. Когда женщина сама себя не уважает, глупо рассчитывать на то, что кто-то другой станет.
– Все. Я ушла.
– Давай, Лен. Осторожней на дороге. Скользко.
Лена кивнула. Прошлепала тапками к выходу и обернулась:
– Вот ты меня осуждаешь, а зря. Дом, быт. Думаешь, это не приедается? Еще как. А мне всего тридцать три. И хочется… – горячилась она.
– Да я ж не против, – развел руками Фокин. И не осуждал он ее ни в коем случае.
– Любви хочется, понимаешь? А не жить по привычке, не ложиться в кровать к тому, кто опостылел хуже горькой редьки. Хочется брать от жизни все, она ведь вперед мчится так, что только дни успевают мелькать…
– Брать от жизни все – негигиенично.
– Только прошлый новый год встречали, и вот! Пролетел… – продолжила Ромашова, будто его не слыша. А потом как-то сдулась и рукой махнула: – Да что я распинаюсь? Нашла перед кем! Ты же… бесчувственный. Ты – сухарь! Знаешь что, Гордей Александрович? Иди-ка ты к черту! Нашелся мне праведник.
Дверь за собой Ленка захлопнула с оглушительным грохотом. Фокин хмыкнул, задумчиво растер широкой ладонью заросшую морду и покосился на часы. К черту – не к черту, а домой надо было ехать. Если никто не поймает на подходе, то удастся часов шесть поспать.
Пока грелась машина, он еще раз проведал своих задохликов, переоделся и крикнув: – Ань, я ушел, – побежал вниз.
К ночи пробки рассосались. Доехал быстро – хоть что-то радовало. А вот с парковкой не повезло. Пришлось покружить во дворах, выискивая местечко. Впрочем, в такое время на иное рассчитывать было глупо.
Домой попал только в одиннадцатом часу. Закрыл за собой дверь и, кажется, впервые за этот день остановился, осев на антикварный комод. Царившая в квартире тишина сегодня почему-то раздражала: скребла внутри, липла к уставшему телу, влажно дышала в ухо…
Фокин разулся, повесил парку в шкаф, пройдя в кухню, открыл холодильник. На полке засыхал сыр. И больше ничего не было. Даже яиц. Он совсем забыл, что как раз сегодня планировал заскочить в магазин.
– Твою мать! – выругался Гордей. С надеждой заглянул в морозилку, но и та его ничем не порадовала. Фокин достал телефон в надежде, что еще не поздно заказать доставку из ресторана. А потом залез в душ и долго-долго стоял под обжигающе-горячими струями, вспоминая события минувшего дня. Впрочем, о чем бы он ни думал, мысли все равно возвращались к мамашке его подкидыша. Что это была она, Гордей уже даже не сомневался. И что ей, скорее всего, угрожала опасность – тоже. О том, какие порядки царили в мусульманских семьях, он был наслышан. И тут то, что они жили в якобы светском обществе, вообще ничего не решало.
В дверь позвонили, когда Фокин брился. Тот кабанчиком метнулся забрать заказ, торопливо распаковал коробочки и набросился на еду с жадностью и манерами завалившего мамонта неандертальца. Видела бы его сейчас мама!
Гордей родился в семье дипломатов. В три года он уже вполне сносно владел ножом и вилкой, в пять стал учить арабский, а в семь его какого-то черта записали на танцы. Неудивительно, что в конечном счете он взбунтовался. И вместо того, чтобы пойти учиться на факультет международных отношений, где за ним с рождения было закреплено место, подался в военно-медицинскую академию. А сразу после поехал сначала в одну горячую точку, потом в другую и… Ладно, что толку о грустном?