Молодой щеголь прищурился, брезгливо посмотрел сквозь остальных, вынул из кармана очки с зелеными стеклами, надел. Точно в комнате не было живых существ, на которых стоило бросать его бесценный взгляд. Затем отошел в угол и сел в кресло.
Барыня смутилась. Остальные сделали вид, что не заметили бестактности молодого англомана в темных очках. Но на Мурина уже глянули робко – и с ним заговорить не решились. Отошли к столу, справедливо рассудив, что предстоящее дорожное испытание будет легче вынести на сытый желудок, нежели на голодный. Расселись по лавкам. Моська улеглась на коленах хозяйки. Начали стукать чашки, блюдца, ложечки. Забормотали голоса. Не передадите ли варенье. Сливки-с, прошу. Попробуйте, дивный мед. А калач-то вчерашний. Полно? Я всегда отличу только что выпеченное от разогретого. Вам благоугодно малиновое или кружовенное?
Мурин один остался стоять у окна. Поставил локоть на оконную раму, подпер рукой висок, точно голову приходилось поддерживать – такая тяжесть вдруг навалилась. Давнишний разговор с Ипполитом вдруг опять пришел ему на ум. Чувства, о которых он осенью пробовал рассказать тогда старшему брату, с тех пор не только не исчезли, а еще усугубились.
Мурин смотрел на снег, волнисто исчерченный голубыми тенями от стволов. Вокруг стволов обозначились проталины, видна была коричневая земля. Пикала невидимая синица. Природа воскресала. Но Мурин не ощущал радости, которую всегда вызывала в нем весна. Рождающийся мир пугал его. Он казался совсем незнакомым. Как в него войти? Как в нем жить? «Или мир, который вот-вот родится, – тот же самый, что и всегда, а просто я разучился в нем жить?»
Ответов не было. А когда Мурин пробовал задумываться о них, голова его тяжелела, точно была набита мокрым песком.
«Что со мной такое?» – хотел бы он знать. «Я ли это?»
Может, его и окликали, любезно приглашая присоединиться к завтраку. Господин офицер? Только он не слышал.
Вокруг горячего самовара шел свой разговор. Три немолодых лица отражались в самоваре печеными грушами. Одинаково подрагивали брыли, когда их хозяин или хозяйка принимались жевать кусок калача или пряник. Одинаково вытягивались трубочкой губы, чтобы втянуть горячую жидкость. Чашки то и дело замирали в воздухе, забытые в увлечении предметом обсуждения. Сплетничали.
– Сейчас многие если не разорены прямо, то на грани разорения. Только они этого нипочем не покажут. Мне еще покойная Юхнова советовала…
– Ах, сударь мой. – Дама отняла руку от моськи и прижала к своей пышной груди. – Как покойная? Вы про старую Юхнову?
– Про нее.
– Неужто она померла?
– Недавно схоронили. Вы не знали разве?
– Откуда, сударь мой? Я еще летом к дочери в Казань уехала.
– Бонапартия испугались? – живо и ядовито осведомилась вторая дама. – Да, не все, не все наши помещики обнаружили в себе силу духа и твердую веру в государя и силу русского воинства, чтобы остаться в своих имениях и разделить судьбу отечества. Но только тот, кто вкусил горечь лишений, по-настоящему утоляет себя теперь сладостью любви к отечеству. Не так ли?
Она гордо выпрямилась. Дама с моськой несколько растерялась. Захлопала глазами, осмысляя новое положение вещей. Мир определенно изменился. Те, кто остались и «разделили судьбу отечества», претерпев невзгоды, сбились в партию себе подобных и выказывали презрение тем, кто при известии о нашествии поспешил убраться подальше и переждать исторические события в покое и даже удобстве. Моська, почувствовав напряжение своей госпожи, подняла кудлатую голову и сказала: «р-р-р-р».
– Вовсе я не испугалась, – виновато засуетилась дама из «уехавших», поглаживая собачку. – Я верила в государя. А дочь моя на сносях тогда была, вот и попросила приехать. Я желала остаться в имении и довериться силе нашего воинства. Но дочь так настаивала, умоляла, известное дело, в ее положении, не могла же я ей отказать. Я же мать!