– Сколько тут? – спросил Гордеев.
– Пятьсот рублей. Они твои.
Гордеев взял в руки пачечку денег, с горестным видом помял ее пальцами.
– Пятьсот рублей меня не спасут.
Жихарев придвинул к себе старый телефонный аппарат, склеенный синей изоляционной лентой.
– Давай звонить по корефанам, бить в набат.
Гордеев забрал у него аппарат и, слепо тычась пальцами в скрипучий диск, позвонил человеку, как он считал, богатому, главному инженеру автобазы. Услышав о просьбе, тот замялся, речь его сразу сделалась невнятной… В общем, пусто. То ли жалко стало денег главному инженеру, то ли жена висела над ним и носом мужа держала свой увесистый кулак.
– Не горюй, мужик, – подбодрил приятеля Жихарев, чихнул и дернул нашлепками бровей, направляя их вначале в одну сторону, потом в другую. – Накручивай следующий номер.
Брови, как два послушных меховых возца, запряженных невидимыми крохотными лошадками, замерли на месте – возчик приказал им остановиться…
Следующий звонок также ничего не дал. И третий звонок не дал. И четвертый с пятым. Те, кто имел деньги небольшие – копейки по нынешним понятиям, – не спешили расставаться с ними, точнее – просто боялись: вдруг завтра возникнет какая-нибудь кризисная ситуация и им не на что будет купить хлеб? Гордеев этих людей понимал…
Кроме тощей пачечки из пяти сотенных бумажек, которые предложил Жихарев, Гордеев ничего не добыл.
– Вот мать честная! – Раздосадованный Жихарев хрястнул кулаком о колено, брови-возки ожесточенно заездили у него по лицу, ныряя то в один угол обширной, покрытой крупными порами территории, то в другой. – Вот мать честная! – голос у Жихарева дрогнул, задребезжал влажно, затем из глотки вымахнуло зажатое шипение, словно бы внутри у этого большого сильного человека что-то прокололи, выпустили воздух, и он невольно затих.
Домой Гордеев вернулся ни с чем.
В окна квартиры лился мягкий розовый свет вечернего солнца, припозднившегося с ночлегом, пели птицы – каждая изливала душу, каждая вытворяла такое, что мигом пропадали все слова, делались пустыми, как шелуха – перед этим сладостным пением они ничего не значили. Гордеев услышал собственный взрыд, застрявший где-то внутри, взрыд встряхнул его тело.
За себя Гордеев не боялся – его песенка спета, – а вот за Почемучку боялся очень сильно.
Для начала Почемучку надо было покормить. Гордеев выскреб из сковородки остатки грибов, черных как уголь, даже чернее угля, швырнул в мусорное ведро, застеленное цветным полиэтиленовым пакетом, поставил на газ чайник, из холодильника достал банку с молоком.
Это молоко было Почемучкино, сам Гордеев к нему не прикасался – что же в таком разе останется сыну? Купить два литра молока вместо одного Гордеев не мог – все по той же скорбной причине… по которой он лишается этой вот квартиры.
Внутри у Гордеева вновь что-то шевельнулось, встряхнуло его тело. Гордеев погасил взрыд. Даже если с ним что-то случится, с Почемучкой все будет в порядке. У властей ныне появилось много помощников, особенно по части незадачливого детства, – наверное, не менее, чем беспризорников в нынешней России, государство на эти цели выделяет деньги, поэтому Гордеев был за Почемучку спокоен.
Чайник, стоявший на плите, дернулся, призывно фыркнул и засвистел. Будто беззаботная птица.
Гордеев заварил Почемучке чай, кинул в стакан три полных ложки сахара – сын любил сладкое, ему надо было расти, потому дети в этом возрасте и едят много сладкого, отпилил три ломтя от старой зачерствевшей булки и сунул под крышку на сковороду. Следом плеснул немного кипятка из чайника.
Через полминуты по квартире растекся роскошный хлебный дух, от которого у Гордеева во рту в твердый комок сбилась слюна… Все-таки хлеб – это типичная русская пища. Как и картошка… Картошка с лучком, жаренная на постном масле, порезанная плоскими аппетитными скибками, м-м-м, Гордеев положил теплые мягкие куски булки, распаренные на воде, перед Почемучкой!