Гордеев, и без того измятый, униженный, почувствовал себя еще хуже, сморщился мучительно, словно пытался преодолеть боль, сидящую у него внутри, с треском загнал в стол ящик и опустил голову.
Кавказец остановился перед одним из охранников – бритоголовым мюридом, во рту у которого дымилась сигарета, косо прилипшая к нижней губе, нервным движением отклеил сигарету от губы мюрида и швырнул на пол. Растер окурок своим роскошным ботинком.
– Не кури, – произнес он угрожающе, – иначе тебе фирма такой счет выставит, что ты уже не сигареты будешь курить, а крученую бумагу. Либо нюхательный табак, понял? Нюхательный табак дешевле курительного, понял?
– А я чё? Я ничё! – пробовал оправдаться бык-мюрид, таращась на раздавленный окурок.
– Фирма будет делать здесь евроремонт, – сказал Порхадзе, – а евроремонт, как известно, табачного запаха не терпит.
– А я чё, – тупо гнул мюрид, – я об этом не слышал, – покосился на своего товарища-охранника. Тот тоже тупо таращился на окурок.
Через полминуты хлопнула входная дверь, незваные гости покинули дом Гордеева.
Очнулся Гордеев от того, что рядом с ним, тихо скуля и покачиваясь на потерявших твердость, усталых ногах, стоял Почемучка, в руках своих держал его руку и прижимал ее к щеке. Щека у Почемучки была теплая, тугая, и… в общем, непонятно, какая она была, это была родная плоть, такая родная, что у отца даже перехватило, перекрутило дыхание. Почемучка плакал и выдавливал из себя едва слышно, почти беззвучно:
– Па-па! Па-па!
Гордеев повернул голову в одну сторону, потом в другую.
– А где эти… – Он поморщился, помял пальцами виски.
Почемучка всхлипнул, всхлип этот заставил отца поморщиться вновь, сын с шумом втянул в себя воздух и спросил опасливым шепотом:
– Папа, а кто это был?
– Плохие люди, – с тихим стоном отозвался на вопрос сына Гордеев.
– Кто они, пап?
– Таким людям лучше не попадаться, – словно бы не слыша Почемучку, проговорил Гордеев, – съедят без соли, убьют без дроби, запьют еду кровью другого человека.
Почемучка застыл, соображая, как же это будет выглядеть, Гордеев прижал к себе его голову, ощутил, как на него накатило что-то тяжелое, горькое, одновременно стыдное, способное опрокинуть его в слезы, в рев, он запришептывал, забормотал что-то невнятно, потом на несколько мгновений затих, прикидывая, где же должна находиться злополучная бумага, в которую он так ни разу не удосужился заглянуть за все время – надеялся, что там все должно быть в порядке… Ан нет, ошибался он… Твердый комок, ставший уже привычным, образовался в глотке вновь, шевельнулся, будто живой, пробуя просунуться еще дальше, перекрыть человеку дыхание. Гордеев не выдержал, громко забухал кашлем.
Кашель вспугнул Почемучку, он зашевелился, задышал часто.
Где же может находиться эта проклятая бумага, договор, который он заключил с вполне доброжелательной конторой, сочувствующей, чужим напастям, имевшим способности образовываться словно бы сами по себе, а на самом деле – по злой воле, концы которой, говорят, находятся аж в самой Москве, – контора эта, как и горе, также возникла из ничего, будто бы из воздуха, из некой колдовской напасти, приползла из ада и прижилась на земле…
На первых порах контора делала добро, помогала людям – кому-то деньжонок подкинула, кому-то еды, кому-то муки с сахаром, кому-то детской одежды, поскольку подоспевал очередной учебный год, а детишкам не в чем было идти в школу – у каждого «клиента» был свой интерес, словом, многие воспользовались шансом, предоставленным «благодетелями», и, выходит, накинули себе на шею веревку.
С кухни потянуло горелым – роскошный урожай «оленьих рожков», добытых днем, превратился в черный спекшийся уголь. Гордеев с трудом помял себе затекшую шею и поднялся на ноги.