Убежденность в историчности летописного рассказа была охарактеризована И. И. Малышевским как «лишний национальный предрассудок».[43]

«Позднейшей вставкой» в летопись считал предание и Е. Е. Голубинский, отрицавший возможность подобного путешествия по причине «нерациональности» такового: «В век апостолов страна наша представляла из себя неведомую и исполненную всевозможных ужасов пустыню, – полагал историк. – Зачем бы пошел в эту неведомую пустыню апостол Андрей? Он мог пойти в нее, как и во всякую другую подобную пустыню, только тогда, когда бы у него не было дела в черте самого тогдашнего мира и было свободное время ходить по пустыням. Но это, как всякий знает, было вовсе не так. Он не мог иметь никакой надежды утвердить сколько-нибудь прочным образом христианство в совершенно разобщенной с остальным миром варварской и населенной Бог знает кем стране: для чего же предпринимал бы он в нее путешествие? Не для того же в самом деле, чтобы ставить кресты на необитаемых горах или наблюдать такие обычаи, как паренье в банях».[44] Не будем пока комментировать замечание Е. Е. Голубинского о пустынности Восточной Европы в апостольские времена (речь об этом пойдет ниже) и обратим внимание на его стремление предельно рационализировать мотивы проповеднической деятельности святого Андрея. Но ведь ведо́мому Святым Духом апостолу было открыто несоразмерно больше, чем исследователям Нового времени…

Тон московского историка Русской Церкви[45] не остался незамеченным современниками: «…Обычно ироническая критика Голубинского, – писал в 1907 г. его петербургский коллега, – доходит здесь чуть ли не до сарказма». Впрочем, сам А. В. Карташев также склонен был считать летописный рассказ «нелепым сказанием»; «возводить его в достоинство исторического свидетельства, – полагал он, – не приходится».[46] Примерно в те же годы позиция Е. Е. Голубинского получает поддержку в публикациях В. А. Пархоменко, считавшего, что «вряд ли найдется теперь серьезный ученый, который стал бы доверчиво относится к данному сказанию и допускать историческую его достоверность».[47]

В XX в. в русле скептического отношения к летописному преданию об апостоле Андрее получает широкое распространение интерес к изучению процесса формирования данного текста как такового при заведомом и однозначном отрицании его историчности: «Поскольку путешествие апостола Андрея на Русь исторически невероятно… остается лишь вопрос о мотивах сказания»,[48] ведь «сам по себе рассказ – реальное событие, он возник в определенный исторический момент и является продуктом определенной социальной или политической культурно– или духовно-исторической обстановки…»[49]

Некоторую сдержанность в признании реальности описываемых летописью событий можно встретить и в исторических трудах русских священнослужителей: «Фактическая достоверность этого рассказа не поддается проверке, – писал приснопамятный митрополит Иоанн (Снычев), – но его внутренний смысл несомненен… Сообщение летописи подчеркивает промыслительный характер крещения Руси…»[50] Несколькими десятилетиями ранее также рассуждал уже будучи в эмиграции А. В. Карташев: «суть и значение этого факта (путешествия апостола Андрея, Н. П.) не сводятся к физической стороне дела, к протоколу всех передвижений апостола, а к стороне духовной, к духовному провиденциальному отношению нас – северных народов, к “нашему” апостолу и его – к нам».[51]

В качестве своего рода итога развития исторического скепсиса в отношении предания об апостоле Андрее можно рассматривать позицию А. М. Панченко, согласно которой апостол Андрей «до наших пределов не доходил, креста на киевских горах не ставил, в северной бане не парился…» Но летописный рассказ принадлежит «сфере духа», апостол – «наш вечный спутник, он подтвержает и утверждает, что Русь домонгольскую и Великороссию объединяет духовная преемственность».