Тот, что постарше, строил свои планеты на белой простыне, часто благодаря фантазиям того, что помладше. Бывало, ему помогали и другие достойные певцы в клетках – Гена, Виктор, дядя Саша, а из дам – неизбежно прекрасная или просто неизбежная невеста – Виктория. (Она была не чья-нибудь конкретно невеста, а просто так ощущала жизнь…)
Гия, тот, что старше, пел лучше, чем Резо. Впрочем, я никогда не слышал, как Резо поет. Может, это другой Карузо или Баттистини, но он болезненно опасается, что его могут заподозрить, будто он и вправду поет не хуже Карузо (или вообще делает что-то лучше других и тем может обидеть этих других), потому он вовсе не пел. Только если дома, один и оглянувшись. Тогда может послушать Крошка, его жена, имя которой Елена (но этого никто не помнит). Она еще моложе Резо, которому теперь хорошо за восемьдесят, хотя они с Крошкой родились в один день. Но в разные годы.
Гия теперь уже умер, хотя жил до последнего своего дня. И работал. Ему было очень тяжело, он дышал кислородом из машины, потому что хорошего кислорода на нашем Плюке нет. Потом не хватило и этого воздуха, и ему в чистой больнице поставили в горло трахеостому, отобрав последнее, что связывало с прошедшей жизнью, – голос. Он дышал, жил и ждал, когда уберут трубку, мешавшую ему попрощаться с этим миром.
В день, когда Георгию Николаевичу Данелии вернули голос, Собакин оказался в его палате. Рассказывал, что Гия прошептал: «Как ты?» И, не слушая ответ, поскольку помнил, что Собакин глуховат и может не расслышать его шепот, сделал жест кистью: иди, мол, иди. Потом…
Этот жест я узнал. В гениальном его фильме «Не горюй!» великий грузинский актер Серго Закариадзе, собрав друзей на свои прижизненные поминки, переходит в другую – темную при ясном дне – комнату, с похожим движением руки. Э-э!.. А друзья поют. Как же они поют – грузины! Вместо слов прощания. Да и что слова? Они всегда обращены к тому, кто уже их не слышит. А слышат те, кому эти слова ничего не добавляют.
Сам жил.
Стригите ногти как хирурги, чтобы не оставлять возможность тем, кто сочувствует ушедшему, с любопытством изучать подноготную его жизнь (которая накапливается, хочешь не хочешь) и трактовать поступки вольно, не опасаясь быть опровергнутыми.
А слова надо говорить тем, кто слышит. Я бы и памятники, если талант и вклад очевиден (тут, разумеется, вопрос: кому очевиден? Ну, допустим, мне, Собакину и Винсенту), воздвигал, чтобы доставить радость или смущение достойному, еще исправно дышащему персонажу, а не напоминать забывчивым нашим сменщикам о нем потом как о достижении страны в области культуры, науки или еще чего, когда монументы очень разного достоинства превращаются в знаки отличия Родины. А Родина-то, бывало, считала их прототипы расходным материалом, а то и тормозом ее мифического прогресса и не экономила их жизней. Так иные военачальники, решавшие какие-то задачи ценой чужого живота (тысяч животов, десятков тысяч, сотен тысяч…), затем вывешивали себе на грудь ордена ввиду общей на круг победы, а надо бы – поминальные венки.
А тут и достижений-то у страны не густо вроде, а памятники стоят людям, иной раз достойным, кого при их жизни и государство не чтило вовсе. Смотрите: Королёву (сидел), Цветаевой, Высоцкому, Булату, Бродскому (мешали им жить за то, что позорили страну), Сахарову в Питере (этого трижды героя вообще сослали в Горький), Мандельштаму в Воронеже (убили в лагерях), Варламу Шаламову (многолетнему сидельцу) памятная доска на доме в Москве…