«Пребывая в гамаке времени, – писал перед своим перемещением Собакин, – подумал я, дорогой Винсент, что всю прошлую жизнь я проводил по чьему-то заказу. И хотя я делал только (ну, большей частью, может быть), что хотел, это был процесс соблюдения условий. Я их выторговывал своей толерантностью, якобы необязательностью и ленью, довольно-таки убеждая доброжелательную публику, что, мол, существует другая реальность, где происходят события, действительно занимающие меня.

Было много миров, в которых хотелось существовать. (Одновременно.) И без гамака, проникая в них, мне без усилий и умысла удавалось порой обаять эти миры, но никогда не удавалось стать их неотъемлемой частью, поскольку там не было единственного или предпочтительного места, которому я полностью принадлежал, хотя привязанностью пропитывался, если не чувствовал агрессии, и находил обитателей, принимающих меня таким, каким я им казался.

Свойство казаться было счастливым подарком Природы. Оно стало естественным и наивным методом предъявлять себя окружающему пространству людей, которые были милы мне. Значит, приемлемы.

Казалось, мне были рады, и я редко ошибался. Мне нравилось нравиться тем, кто нравился мне. Я ничего не требовал, кроме внимания, и занимал его на некоторое время, но почти всегда отдавал вовремя.

Таинства рождения и смерти, подаренные Создателем (никем до нашего оцифрованного времени не оспариваемые), я воспринимал как законное и единственное для меня условие случайного пребывания на земле.

Я мало что знал о своей жизни и не так уж много интересовался чужими, предполагая у каждого свою тайну, но замечал и непозволительно понимал многое. В деталях поведения других мне открывались и собственные скрытые смыслы, поскольку свои умолчания и хитрости маскировки реальных мотивов поведения мне были понятны.

Ты, Винсент, из немногих, кто знает, что окружить тебя могут не только снаружи. Из этих необходимых и приносящих радость связей с миром всегда при желании можно найти выход. Ты в центре (каждый ведь в центре своего круга), выбираешь способ общения или паузу в нем, если устали узы, и распахиваешь руки, но не для объятий, а чтобы, обозначив утомленную близость и сохранив отношения, без потерь выйти за пределы…

Однако, воздухоплавающий друг мой, будучи окруженным изнутри, ты испытаешь затруднения со способами для освобождения. Разве что остается возможность дать понять. Любимые и любящие перетерпят намек, не распознав в нем скрытое намерение остранения, которого сам страшишься. Они его не заметят даже, но ты-то, оглянувшись на прекрасный мир, поймешь: везде чужой».

«Это ты-то, Собакин, везде чужой?!» – напишет немедленно Винсент Шеремет радиограмму, но она из-за встречного ветра не дойдет до адресата, а занесет ее на Русский Север, и она выпадет на землю в деревне Смутово, что на Пинеге, в огороде бабушки Ефимии Ивановны Подрезовой.

– Володя! – крикнет она сыну, глядя в окошко и отрываясь от самоварного чаепития с размоченными сухарями. – Коров еще не гонят? А глянь-ка, что в огород с неба упало.

Но Володя не услышит.

Держу пари, что Собакина не было на «круглом» дне рождения Ирины Александровны Антоновой в Доме приемов бывшего ЛогоВАЗа, когда Михаил Жванецкий, проходя мимо автора этой заметки, стоявшего в нерешительности выбора среди накрытых столов, откуда зазывали разные вполне симпатичные миры, сказал мне впроброс (без драматической интонации): «Везде чужой».

«Приземлившись» на планете Плюк в галактике Кин-дза-дза, Собакин свернул свой гамак и, сунув его под мышку, чтоб не украли, немедленно подружился с двумя инопланетянами, свободными, по местным понятиям, художниками. Они были в зрелом, но не более, возрасте и нисколько не угнетены тем, что, как было принято на этой планете, пели свои сценарии и фильмы, находясь в большой клетке с куполом (словно сработанной для очень крупных попугаев), в которую вошли сами и закрыли за собой дверь. Не на замок.