– Нет, мы ростовские. Батюшка Кирилл Шмель. Так и вотчина его, село наше зовется – Большие Шмели. До него отсюда рукой подать! Так что, человече, ты на земле княжества ростовского.

– Боярин Кирилл… – сорок три годка ему? Тихо, едва ворочая языком, спрашивает лежащий.

– Точно так.

– Ну, слава тебе, Господи! Повезло мне! Знаю я твоего батюшку, знакомец он мой! А я, стало быть, Гордей, воевода дебрянский (в более поздние времена Дебрянск стали называть Брянском), слыхал? – его голос в этот момент переходит даже с шепота на нормальный, правда ненадолго.

– Слыхал, – в ответе отрока появляется облегчение и уважение.

– Экие очи у тебя, Варфоломее… синие…, синие…, – Гордей впадает в забытье. Закрывает глаза.

Сбывшееся предсказание

– Ох, и крепок же ты телесно, друже! Ведь восемнадцать ран на тебе, а та, что на затылке – так для любого другого была бы смертельной. А тут, ровно на собаке, все раночки уже и подживают, затягиваются. Так, что можно будет ныне уже и по селу прогуляться. Сходи, но к ужину возвращайся!

– Гуляние мне, Кирилле, ныне не в радость (он тяжело вздыхает). Может тебе тут, по хозяйству помочь чем?

– Мне ничего не надо. А вот тебе надо, и давно уж – жениться. Тоже выдумал в тридцать лет бирюком стать. Коли б не моя жена любезная, так не знаю, как и жил бы. И печали, и радости у нас с ней напополам! А одному – не приведи, Господи! Ну, ладно, сходи, пройдись по селу от тяжелых мыслей развейся. Наш обоз вот-вот вернуться должен. Мы, вишь ты, свое добро от баскаков, прятали. Теперь обратно везем. Может, поможешь там чем. Так, что ли? Ну, давай собирайся не спеша.


***


Гордей, богатырского телосложения мужчина, одетый по-простому, в новой свите и гошах (штанах) идет по сельской улице. Воеводе не по нраву чиниться. Ему хочется простого общения, без земных поклонов. Тело его почти поправилось, а вот душа…, душа болит, скорбит о погибших товарищах, о том, что скоро стоять ему перед их родней и ответ держать…

Вот вернется он в Дебрянск и окружат его матери и вдовы погибших друзей. Будут смотреть их очи с надеждой на него. Как тогда повернется язык сказать им, что вот, мол, выжил лишь я один! И как же тогда смеет он стоять здесь и сейчас? Тот, кто должен был защищать своего князя до последнего дыхания, до последней капли крови?

Тогда, потерявшие надежду, женские очи станут скорбными, а еще недоверчивыми, укоризненными. Что тогда – оправдываться? Показывать рану на затылке?

А может быть, станут жечь гневные женские очи?! Как тогда не отвести взгляда, хоть ты и не виноват ни в чем? Судьба… Да тяжко!

Потому и не радует его сейчас погожий солнечный денек, мирные сельские картины: крестьянские домишки в буйной зелени садов, деревянная церквушка на пригорке и вдали на лугу пасущееся стадо коров.

Витязь следит за обогнавшим его голубком, севшим на крышу первого дома, возле которого, прямо на улице растет кряжистая, раскидистая, хотя и не очень (метров 5—6) высокая сосна. Во дворе избы, под плетнем сидит худенькая, светло-русая девчушка лет девяти-десяти с большущими зелеными глазами и горько плачет. Рядом двое мальчишек того же возраста, но покрепче, хотя и меньше девочки ростом. Пареньки лихо, картинно стреляют из рогаток во что-то, находящееся в кроне сосны. Гордей прищуривается. Там наверху поблескивает какая-то небольшая металлическая вещица. Воевода придает себе бодрый вид:

– Желаю здравия всей честной компании! Я гридень княжеский, с посланием приезжал к боярину Вашему. Меня Гордеем кличут, а вас как? – спрашивает подошедший воин.

– Меня кличут – Зыбко, дядя Гордей, сие брат мой младшой Родимко, а вон ту реву кличут Ружкой, – пытается говорить все это басом один из ребятишек покрепче и, видимо, постарше.