Впоследствии критика идеологического (фальсифицированного) сознания занималась разоблачением классовой или групповой природы используемых им идей; но этим не отрицался уловленный Дестютом де Траси внутренний принцип идеологии как последовательной («дедуктивной») организации идейного материала вокруг определенной цели (что постулирует и особую методику передачи этих идей – «науку об их выражении»).

Поскольку «идео-логия» не только этимологически, но и содержательно базируется на «идее», – неизбежно встает вопрос, что за новый смысл приобретает здесь этот классический общефилософский термин. Как подчеркивает Мангейм, в данном случае имеет место «не греческая платоническая “идея” в ее статической пластичной полноте, не прообраз вещей, а <…> проецированная в бесконечную даль и воздействующая на нас оттуда определенная цель…» (9, ч. 2, 35–36). Другой известный политический теоретик Ханна Арендт как бы подхватывает мысль Мангейма, но в то же время перемещает внимание с целеполагающего импульса, присущего идеологии (этой своего рода causa finalis), на неуклонность в ней логической связности. «Идеология, – пишет Арендт, – и есть то самое, что означает ее буквальное наименование: это логика идеи» (17, 469), причем идея здесь – не платоновская, онтологическая, и даже не кантовская, «трансцендентальная», а всеобъясняющий принцип исторического бытия. «Движение истории и идейно-логический процесс мыслятся соответствующими друг другу», в силу чего идеология, направленная на историю как на свой главный объект, «несет исчерпывающее объяснение прошлого, постижение настоящего и уверенное продуцирование будущего»; «опыту нечего добавить к этому неотвратимому ходу логической дедукции» (17, 469–470). Иначе говоря, идеологическое мышление эмансипируется от опыта, утверждая в результате некоей абсолютной логической процедуры свою реальность, помимо той, которая воспринимается пятью чувствами.

Х. Арендт подмечает здесь важное следствие из неукоснительного саморазвертывания аксиоматической предпосылки: появление «идеологического пространства», независимого от фактов.[10] Это подтверждается и наблюдениями исследователя гитлеровского режима Д. Шёнбаума (72), который обращает внимание на разрыв между объективной социальной реальностью Третьего рейха и ее идеологической интерпретацией, внедряемой в сознание подданных. Вопреки обещаниям партийной программы нацистов свернуть с индустриально-коспомолитического пути, поднять статус мелких хозяев и бауэров, возвратить народ на землю, а женщину под семейный кров, «…города стали не меньше, а больше; концентрация капитала возросла; сельское население <…> уменьшилось; женщины находились не у очага, а на фабриках или в конторах; неравенство в распределении доходов и собственности стало более заметным, чем раньше» (цит. по: 64, 88). Но отраженная в официальном идеологическом сознании социальная реальность представляла собой картину общества, сплоченного как никогда прежде в немецкой истории, открывающего перспективы молодым и старым, классам и массам, – общества, которое было сразу и «новым порядком», и «старыми добрыми временами». И этот образ перетолкованной реальности, определяя весь тонус жизни, уже на деле оттеснял реальность подлинную. При нацизме, иронизирует Шёнбаум, не бытие определяло сознание, а сознание определяло бытие.

Но «автономность» идеологической картины общества и истории не означает, вопреки Х. Арендт, того, что эта картина выстраивается по строго логическим законам. Скорее, она создается, как заметил В. Парето, путем «псевдологических обоснований» (цит. по: 8, 13). Ведь нельзя же в самом деле (что и подмечено Шёнбаумом) уместить в одном логическом измерении нацистский «новый порядок» и довоенные «добрые времена»; здесь с неизбежностью нарушается элементарный закон «исключенного третьего».