И всякий раз, когда она у меня вот так зависала, нагнетая напряжение, то и дело чудилась мне сопровождавшая ее неразборчивая, стоявшая непрерывно в ушах, траурная музыка без начала и конца. Музыка натягивала нервы на тишину, заставляла бегать по затылку мурашки, низко держать голову и готовиться к худшему.
Я, приветствуя, загородил себя от этой страшной штуки, поднял стакан выше уровня глаз. Игравший блестками стакан, до половины заполненный темной жидкостью, брызнул прямо в лицо и во все стороны разбитым на множество частей светом. Примерно так могла выглядеть полость кишечника у шаровой молнии. Ужас.
Укладываясь спать, я глядел на звезды прямо над собой и думал, что будущее мира стало слишком определяться людьми, исходившими из какого-то космического понимания реальности, что все идет так, как идет, и значит, все в конечном счете не так уж плохо. Наверное, это очень удобно. Ты приходишь в этот мир, как приходишь в жизнь, лишь на время, и никому ничего не должен. Я всех их хорошо понимал. Но иногда, в такие дни, как этот, я их почти ненавидел. И мы тоже хороши. Тут все, кого ни возьми, чего-нибудь придерживаются, последовательно и с посезонными данными на руках. Было в этом что-то бесполезное, оцепенелое, как внимание водяных ос. Между уютом духа и свежим воздухом пролегала пропасть непростых решений. Под занавес еще одного сумасшедшего дня, помучившись сомнениями и тщательно все для себя взвесив, ясно отдавая отчет о возможных последствиях и принимая на издерганную совесть грех еще одного компромиссного решения, я сделал выбор в пользу звездного неба, отправившись спать на крышу коттеджа. Пусть они там трижды завернутся моим гамаком, мстительно подумал я.
2
При всех своих несомненных достоинствах ночной отдых на крыше имел тот недостаток, что с темнотой, где-то уже ближе к последней луне, вся зеркальная поверхность моей играющей спектром крыши с рядами фотоэлементов покрывались россыпью росы, включая то, на чем я лежал. Здесь все блестело и сияло, как после дождя.
Зеркало крыши можно было, конечно, периодически сушить, но, во-первых, объема моих энергозаборников едва хватало, чтобы сектор систем обеспечения поддерживать хоть в каком-то подобии боевой готовности, предписанной здравым смыслом, а не только нашим начальством Иседе Хораки; кроме того, мне и в течении остального дня тепла хватало с избытком. Мой приученный к снегам организм во сне как-то излишне чутко и беспокойно реагировал на излишки теплового излучения – и потом еще нагретое стекло начинало в конце концов привлекать внимание светлячков, игнорирующих даже область постоянного магнитного поля. Мой коттедж не был создан для осады. В общем, вопрос достаточно спорный, где лучше спать, – здесь или там.
Я сам давно заметил за собой эту детскую привычку избегать оставаться на ночь в замкнутом помещении. Даже когда оба стекла стен-окон были забраны в стороны, все время чего-то не хватало. Когда в коттедже принимались бродить из угла в угол сквозняки, я включал запись падающего дождя и потеплее укутывался в одеяло. Спать в изолированном от среды помещении я не мог.
Специалисты говорили, что предубеждения нашего дня против искусственных ограничений и любых скоплений людей имели вид наследственной идиосинкразии. Неприязнь к замкнутому пространству с наступлением темноты была записана в генах. Так выглядела парадоксальная реакция организма на чуждую среду.
Я полежал еще, разглядывая звезды. Весь сон куда-то ушел. После пережитых за день нагрузок организм переходил какой-то порог возбуждения и начинал гореть, делая невозможным то, в чем сейчас нуждался больше всего. Это было надолго. Хуже всего, что именно завтра нужно было встать как можно раньше и именно завтра мне нужно будет легкое, послушное тело, которому я смогу полностью доверять.