Известно, что, некие, умалчиваемые биографами, драматические события семейной жизни принудили Дмитрия Дмитриевича уйти в Николо-Угрешский монастырь. Мне же думается, что драматические события семейной жизни здесь ни при чем. Он изначально стремился к исходу. И если бы я занялся исследованием жизни своего однофамильца, уверен, я бы нашел тому подтверждения. Но исследование жизни Дмитрия Дмитриевича не входили в мои планы, так как никакого отношения к нему, равно как и к его бабушке, я не имею.
Вот зачем, скажите на милость, мне думать обо всем этом?
А вам?
Я же – не Дмитрий Дмитриевич. Даже не Андрей Дмитриевич, светлая память отцу водородного чуда.
Я – Андрей Сергеевич.
Как Тургенев.
Только он – Иван Сергеевич, а я – Андрей Сергеевич.
Но имя Андрей нравится мне не меньше, а, возможно, и больше, чем Иван, так как напоминает мне об Андрее Тотемском.
Однажды зимой к блаженному Андрею Тотемскому явился слепой по имени Ажибокай, предложил ему большую сумму денег и попросил исцеления, но юродивый убежал. Тогда Ажибокай вымыл глаза снегом, на котором стоял блаженный, и тут же прозрел.
Раньше или позже все мы прозреем. К этому нужно быть готовыми.
Итак, жизнь моя сделалась жизнью сокрытого, а впоследствии и явного, в чем у вас будет возможность убедиться, путешественника.
Прошу обратить внимание, что антарктических горемык я назвал странниками, а себя причислил к путешественникам.
Это – не случайно.
Все дело в звуках.
В слове странник присутствует сочетание продувающего насквозь звука с, безысходного звука т и душераздирающего звука р. Вот произнеси это странник с чувством, и тут же гусиная кожа, и зуб на зуб не попадает.
На путешественника же, благодаря п и ш тотчас проливается карамельное тепло Индии или телесное тепло Италии или лиловое тепло Персии, или… ну, и так далее.
Обожаю слова. В особенности – новые слова. Люблю и коллекционирую их, как монеты, марки или фантики.
Только что я упоминал о безмятежности, нежности и все такое. Разумеется, все это – грезы, так сказать. Мечты. На самом деле путешествия мои, как и положено пусть и потаенным, но подлинным путешествиям, изобиловали скрытыми, но впечатляющими трудностями и опасностями, сродни походу по минному полю, наиболее точно отображенному в полотнах американского художника Джексона Поллока, символично убиенного собственным автомобилем.
Надо бы перемениться.
К лучшему.
Непременно нужно перемениться.
Чувствую.
Нет, не чувствую, убежден.
Скорее всего, история с Гиперборей насажена в меня с этой именно единственной целью, и я уж конечно, уж как повелось, волен-с, неволен-с, переменюсь, куда деваться?
Пренепременно переменюсь.
Или не переменюсь, а только сделаю вид, что переменился, как поступает большинство. Поступает, будучи не в силах перемениться.
В угоду и только.
Дабы не расстраивать тех и этих.
А на деле – ни-ни.
А потому что нет ничего более упрямого и неподъемного, нежели человек, с его нутряной непогодой и кораблекрушениями.
Это печально, безусловно. Но, куда деваться?
Куда деваться, спрашиваете вы?
Думаю.
Разве что попытаться все же?
Думаю.
А, действительно, почему бы не сделать попытку?
Уж если столько лет носишь в себе такое, о чем многие другие и не знают, и знать не желают, такое, против чего и Колумб – не Колумб, почему бы не попробовать? Грех не попробовать.
И вообще, всякое надобно пробовать.
А как же?
И сладкое и горькое.
А как же?
Неужели вы полагаете, что Горькому нравилось его прозвище, даром, он сам себе его придумал?
Еще как не нравилось.
Нет, первоначально, может быть, и нравилось, почему нет?