– Ты пользуешься феминитивами? – спросила она.
– Конечно, – сказала я.
– А почему? – спросила Аля.
– Потому что они точнее определяют реальность происходящего и позволяют мне не поддаваться давлению патриархата, – сказала я.
– Понятно, – сказала Аля. – Ты читала «Лингвистику активизма» Аркадия Васильевича?
– Конечно, – соврала я.
– Ну, тогда ты помнишь там такой фрагмент, – Аля моргнула и вдруг стала читать, будто с листа: – Активисты создают дискурс, который нарушает существующие структуры социализации. Эти структуры похожи на изнеженных любовников, которым удалось вырваться из шумного мира и уединиться на краю вселенной. Каждые их «люблю» и прикосновения естественны и не требуют согласия. Активисты же полицейские, проверяющие документы любовников. Их, активистов, присутствие не вызывает радости. Не может ее вызывать. Если активисты приятны, если их жесты вызывают чувство комфорта и безопасности, то место активизма занимает коррупция. Она не всегда сковывает – наоборот, в загнивающей культуре, в разваливающемся обществе коррупция остается единственным работающим инструментом индивидуальности. У тебя нет выбора вне этой системы.
– Ты это наизусть помнишь?! – Я и не представляла, какой планке мне придется соответствовать, когда назвалась фанаткой Васильева.
– У меня фотографическая память, – сказала Аля. – Но ты помнишь этот фрагмент?
Я задумчиво покивала. Я почти ничего не поняла из сказанного, потому что рассматривала Алино лицо – на время этого монолога оно из угрюмого стало каменным, прямо как у Лисетской.
– У нас принято все время пытаться менять язык, которым мы разговариваем, – сказала Аля. – Такая игра.
– Что-то я пока этого не заметила, – сказала я.
– Потому что я легко переключаюсь, – сказала Аля. – И могу с людьми карамельна разговаривать. А Станка, например, почти не говорит просто по-русски. Это чтобы ты не удивлялась.
– На каком же языке она говорит? – спросила я. – И почему ее так зовут? Это настоящее имя?
– Это от слова «stan», фанат, – сказала Аля. – И мы уже приехали.
Такси затормозило возле сложноустроенного четырехэтажного дома. Он походил на несколько московских хрущевок, склеенных в лабиринт и обрезанных по последнему этажу. Мы пропетляли по дворам и наконец подошли к обшарпанному подъезду. На металлической двери, поверх облупившейся зеленой краски, кто-то вывел красным баллончиком слово «ЧЁРТ». Аля набрала код на домофоне – две восьмерки, девять, три, ключ и ноль, – и мы оказались внутри дома.
В нос ударил затхлый запах сигаретного дыма. Я бросила курить еще год назад, но мне сразу захотелось почувствовать на губах сигаретный фильтр. Здесь стены будто сочились никотином.
Мы поднялись на последний этаж и оказались перед толстой, может быть дубовой, дверью, которая выпячивалась из стены вытатуированными досками. Каждый сантиметр ее покрывали надписи и рисунки. Они накладывались друг на друга, а иногда неизвестная художница закрашивала старые надписи коричневой краской и рисовала поверх. В глаза сразу бросалась большая белая надпись арабской вязью посередине створки:
Здесь она выглядела не так, как в кафе – мне сразу вспомнились черные флаги одной запрещенной в России организации.
– Наслаждайся, – сказала Аля, опускаясь на ступеньки. Видимо, я была не первой посетительницей, которая замерла перед этим произведением подъездного искусства.
– А вот этого не нужно, – сказала Аля, когда я потянула из кармана телефон, чтобы сфотографировать дверь. – Хочешь запомнить – запоминай словами.
В гостях нужно с уважением относиться к хозяйским прихотям, хотя, конечно, ей было легко говорить. У нее-то, очевидно, не было никаких проблем с памятью. Я же с трудом помнила собственный мобильный телефон. Я постаралась осмотреть дверь очень внимательно.