Другие части человеческого тела, будь то голова, руки, грудь, ноги, ягодицы и живот, он с лёгкостью игнорировал. Его исступление было неисчерпаемо, а мастерство росло с годами. Перевалив двадцатилетний порог, Касьян приобрёл славу и неоспоримый авторитет в области нового, ранее неведомого для художественной богемы Колупаевска жанра. Расширив свой небогатый словарный запас малопонятной терминологией, он, уже не стесняясь, говорил о себе, что примыкает к школе маньеристов и является продолжателем творчества великого Джулио Романо, одного из гениев эпохи Возрождения.
Обнаглев от собственного самовозвеличения и обретя устойчивую группу почитателей своего искусства, Касьян уже не стеснялся делиться с ними секретами мастерства и каждый раз особо подчёркивал, что всегда работает на пленэре. В этом он был, пожалуй, прав, так как свой «пленэр» он держал при себе за ширинкой многократно стиранных штанов.
Однако существовало одно обстоятельство, которое приводило уважаемого мэтра в состояние глубокого расстройства. Однажды он неосмотрительно откликнулся на просьбу заведующей красным уголком родного дома, Розы Гиацинтовны Цветаевой, которая вовсю готовилась к познавательной лекции для жильцов дома 6/36 о вреде пьянства и о пользе здорового образа жизни. Лекцию должен был прочесть уважаемый профессор из ближайшего профмедучилища.
По замыслу Розы Гиацинтовны, лекция должна была сопровождаться наглядным плакатом, на котором внизу должна была валяться разбитая бутылка «Столичной» водки, над которой в солнечных лучах парил значок перворазрядника по бегу на средние и короткие дистанции. На изготовление тематического плаката Касьян взял пять дней, из которых четыре ушло на пьяный загул средней тяжести и опохмеляющие полёты на любимом диване.
Оставшиеся двадцать четыре часа последователь Д. Романо самозабвенно трудился над плакатом, но что бы он ни рисовал: значок или бутылку – у него всё равно получался мужской половой орган. Стиль ню стал его проклятием, а разгневанная Роза Гиацинтовна всенародно обозвала Касьяна Голомудько нравственным негодяем. И, скажем прямо, не кривя душой и не смотря на начальственные лица, отчасти она была права.
Власть, естественно, была в курсе противозаконных художеств оригинального пейзажиста, но отнеслась к нему снисходительно. Всё-таки на дворе бушевала вторая половина восьмидесятых двадцатого века, и на многое уже можно было закрыть глаза. Поэтому где-то наверху было решено ограничиться лёгким внушением и перевести художника-новатора под необременительный надзор участковой милиции.
Короче говоря, Митрофан Царскосельский пришёл к своему «другу» Касьяну Голомудько за партией оловянных солдатиков, которые намеревался сбыть на следующий день на центральном рынке.
– Ну что, Касьян, где твои «торчки»? – незлобиво спросил Митрофан.
Не говоря ни слова, Голомудько прошёл в тёмный угол своей комнаты, в котором за колонной в полном беспорядке держал наиболее ценные вещи, как-то: скрученные листы ватмана, старые холсты с осыпавшейся краской, приличную гитару с двумя оборванными струнами и запасные ботинки на зимний период. Из этого набора раритетов он вытащил самодельную плоскую коробку из серого канцелярского картона и, хмурясь, вручил её рыночному торговцу.
– Смотри, Митроха, не обмани. С продажной цены половина – моя, – не поднимая глаз, промолвил он.
Царскосельский лишь криво улыбнулся и открыл коробку, чтобы проверить комплектность содержимого. В ней ровными рядами лежали некие оловянные фигурки, которые, по замыслу их создателя, должны были изображать солдатиков с ружьями, знамёнами и двумя пушками. Фигуры были грубо выкрашены в синий и красный цвета. Их головы были приплюснуты и вытянуты вверх на манер загадочной традиции дикого индейского племени мангбету, а помеченные флуоресцирующей белой краской глаза сверкали так же яростно, как и обращённый в океан взор истуканов острова Пасхи, призванных отпугивать непрошеных визитёров.