), на оленях ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишка на пути не примерли с нужи… Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде, на Колмогорах, изволь мне быть или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством. Свет-государь, православный царь! Умилися к странству моему, помилуй изнемогшаго в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слез душу мою исполняет. А в даурской стране у меня два сына от нужи умерли. Царь-государь, смилуйся».

Алексей Михайлович перекрестился.

– Небось уж отвезли тебя, протопоп, до самого Пустозерска. Раньше надо было о детишках горевать.

Подошел к иконе «Умиление», перекрестился страстно и горько.

– Богородица! Всех бы вернул и никого бы не отсылал прочь; но ведь не думают о царстве, не печалуются о своем царе! Попусти им – как волки, стаей кинутся. Прости меня в светлый день! Помилуй! Пошли всем гонимым благословение Свое. Пусть им будет тепло да сытно. Пусть славят Тебя, позабыв обиды свои. О Пречистая, да убудет в мире хитрой хитрости!

19

Хитрой хитрости не убывало.

Боярин Зюзин, ища дорогу к царскому сердцу, избрал себе в помощники Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Знаться с Зюзиным царь запретил Афанасию Лаврентьевичу еще два года тому назад, но слуга, докладывая о просителе, обронил:

– Плачет боярин. На улице мороз, слезы на щеках да на бороде горошинами замерзают.

– Принесло чертову попрошайку, – рассердился Афанасий Лаврентьевич, да о сыне-беглеце вспомнил, о Воине, умерил гордыню. – Позови Никиту Алексеевича. Небось денег на поташное дело будет просить.

Зюзин вошел, улыбаясь виновато, но голову держал крепко, не гнул шею.

– Не ради себя переступил я твой порог, Афанасий Лаврентьевич. Помнишь, что сказано Григорием Богословом: «О причине же моего прежнего противления и малодушия, по которому я удалихся, бегая… а равно и о причине настоящей моей покорности и перемены, по которой я сам возвратился к вам, пусть всякий говорит и думает по-своему, так как один ненавидит, а другой любит…»

Ордин-Нащокин понял, о ком речь.

– Передо мной ли ходатайствовать тебе, Никита Алексеевич? У меня не хватило сил за псковичей заступиться, я просил, но таратую Хованскому[56] с головой отданы. Не смею огорчить великого государя еще одной просьбой.

– Ради Господа, не гони меня, выслушай.

– Я знаю, Никита Алексеевич, ты не из тех, кто, изостриша, яко меч, язык свой, стреляет словами тайно в непорочных.

– Истинно так, Афанасий Лаврентьевич! – Зюзин трижды поклонился, боярин – думному дворянину. – У великого государя на святейшего давно уж нет гнева, одна печаль осталась. Да и у святейшего не по себе скорбь. Великого государя обступили нарядившиеся в греков латиняне. Кто он есть, митрополит Газский, зловредный Паисий Лигарид? Ладно что жид, он папе римскому тайный слуга. Кто ныне возле царевича Алексея? Симеон Полоцкий. Ученый! Чья наука-то в нем? В коллегии иезуитской ума набирался. А все эти послы мелетии, стефаны – сонмище лживое? Афанасий Лаврентьевич, миленький! Почитай письмо святейшего. Я его письма жгу, а последние два сохранил, чтоб тебе показать. Никакого дурна великому государю не будет, если святейший воротится и возьмет в руки свои посох святого митрополита Петра.

Ордин-Нащокин письма принял, прочитал… Последнее его посольство к полякам кончилось ничем. Война довела народ до нищенства[57], но чтобы сотворить вечный мир, нужен хоть один сильный человек в царстве.

– Ах, кабы Господь Бог Церковь нашу умирил! – сказал Афанасий Лаврентьевич и признался: – Не ведаю, что мы доброго можем сделать.