– Я устала как собака. Распакую завтра утром. Как там Энни? Я могу с ней поговорить?
– Она спит.
– Хорошо, тогда не буди ее. Ты был у Колли в комнате? Сделал то, о чем я просила?
– Разумеется, – непринужденно отвечает он, – все сделал. Там больше ничего нет.
Я кривлюсь. Врет. Говорит вальяжно, скорее всего, навеселе. И никаких косточек в глаза не видел.
Фоном доносится тихий шорох. На деле сущий пустяк, едва слышный шелест, может, даже статические помехи на линии.
– Что это? – спрашиваю я, но не успевает вопрос слететь с моих губ, как тут же догадываюсь, что, точнее, кто это может быть.
Ирвин ни с того ни с сего переходит на агрессивный тон.
– Роб, – чуть ли не кричит он, – я, конечно, терплю всю эту чушь, но, думаю, имею право знать, что ты собралась делать, когда увезла мою дочь в…
– Дай мне Ханну, – перебиваю его я.
Он пускается в пространные, путаные объяснения о том, как она зашла к ним, подумав, что они могут в чем-то нуждаться.
– Все правильно, – говорю я, – это по моей просьбе она забегает посмотреть, как вы. На всякий случай.
Он на миг задумывается, пытаясь сообразить, как реагировать на мои слова. В итоге, похоже, так и не находит возможности обратить их против меня и лишь говорит:
– Да. Она здесь.
– Роб? – слегка запыхавшимся голосом говорит Ханна. Чем они там занимались? Нет. Об этом не стоит думать.
– Как она?
– Утром я померила ей температуру, было тридцать восемь и три, – отвечает она, – она поела супа и немного клубники. Я дала ей тайленол. Девочка без конца спит.
– Спасибо.
Докладывать обстановку таким образом может только мать. Странно, но именно Ханна приносит мне утешение и ослабляет страх, колючей проволокой обмотавшийся вокруг сердца.
В голову приходит мысль попросить Ханну вычистить комнату Колли. Сейчас она сделает для меня что угодно, в том числе и это. Но в конечном итоге я отступаю. Она такого не заслужила. Это наказание – удел моего мужа.
– Как мальчики?
За то, что она приглядывает за моей дочерью, я из вежливости должна задать ей вопрос. Но только один.
– Все хорошо. На выходные собираются взять с Ником палатки и пойти в поход.
На несколько мгновений мы умолкаем, думая об этом – Ирвин и Ханна одни, каждый в своем доме, супруги обоих благополучно убрались с глаз долой.
– Хочешь еще поговорить с Ирвином? – спрашивает Ханна.
– Честно говоря, нет.
Я жду, но, поскольку ни одна из нас ничего не говорит, через несколько мгновений вешаю трубку.
Иногда, когда мы жарким вечером сидим на крыльце, попиваем холодное шардоне или, расхрабрившись, потягиваем коктейли с текилой, я смотрю на красивое лицо Ханны и пытаюсь увидеть ее глазами Джек. Эта привычка – представлять, что она думает о предметах и явлениях, выработалась у меня со временем.
«Слишком тонкие брови, – звучит в моей голове голос Джек, – очередная блажь, которой все мы увлекались, когда были помоложе, таская на шее чокеры и выщипывая брови, пока они не превращались в прочерченную карандашом линию. Спорю на что угодно, что Ханна пережила фазу гота. Нику определенно выпала пара очень непростых лет. Это можно прочесть между строк в его рассказах о Тихуане. У нее кремовая блузка и отличный спрей-автозагар. Руки и ноги она держит в тонусе, но блузка на ней великодушно свободная. По всей видимости, чтобы скрыть живот. После рождения двух детей в этом нет ничего удивительного. Блузка, должно быть, новая – сохранить такой чистый цвет в доме, где есть ребятня, в принципе невозможно. Ногти обкусаны до самого мяса».
Я говорю себе, что подобным образом держу рядом мою острую на язык сестру – в своей голове. Однако в действительности Джек никогда не только ничего не говорила о Ханне, но даже и не думала. И понятия не имела ни о юношеской блажи, ни о чокерах, ни о том, что такое иметь детей. Для меня это лишь способ не отказывать себе в удовольствии немного позлорадствовать.