Раздается грохот шагов, и младшие дети в своих надувных жилетиках появляются у Симоны за спиной, отталкивая ее прежде, чем она добирается до дверцы.

– Я! – кричит Хоакин, семилетний сын Роберта и Марии, громкий, как корабельная сирена.

Симона прижимается к стене каюты и окидывает малышню полным презрения взглядом тинейджера. Она смотрит на свои ногти, и Мария замечает, что те накрашены. Нежно-розовым, слава богу, но накрашены.

– Я! Я! – кричат дети Оризио у ног Хоакина, им три, четыре и шесть, и для них он – божество, за которым они все повторяют.

– Ты хорошо выглядишь, – говорит Мария в качестве эксперимента, и Симона сквозь завесу своих блестящих волос тихо просит ее отвалить.


– Слушай, – говорит Роберт, когда они идут по дороге через Пул, их иждивенцы плетутся сзади, дети тыкают во все подряд палками, а они двое наслаждаются последними мгновениями спокойствия перед тем, как мир снова сойдет с ума. – Вот что я тебе скажу. Просто выдержи эти выходные, и обещаю, нам никогда не нужно будет это повторять. Пятьдесят исполняется только один раз, а когда ему будет шестьдесят, уверяю тебя, ее уже с ним не будет.

– Серьезно? – спрашивает она, просветлев.

– Если честно, я сомневаюсь, что она будет на горизонте к его пятьдесят первому дню рождения, – говорит он. – Был конь, да изъездился.

– Вот и славно, – отвечает она.

– Да, она исчезнет к Рождеству. Это случилось бы гораздо раньше, если бы не близняшки. По ходу, на горизонте кое-кто другой.

– Правда? Кто? – Она оглядывается по сторонам и замечает, что Симона всего в нескольких шагах позади них уткнулась в свой телефон.

– Attends! Pas devant les enfants![2] – говорит Мария.

Симона поднимает голову и впервые за день обращается к ней:

– Я говорю по-французски, знаешь ли. Возможно, даже лучше, чем ты. Так бывает, когда отправляешь детей в частную школу.


Очередь на паром, кажется, тянется вдоль всего Сэндбэнкса и его пригородов. Они проходят мимо машин, полных краснолицых детей, которые грустно высматривают море. Взрослые стоят на дороге, курят, облокотившись на крыши, и Мария с болезненной четкостью сознает, сколько пар глаз смотрит вслед едва прикрытым ягодицам ее падчерицы, пока та дефилирует по дороге. «Родительство – это бесконечные волнения, – думает она. – Сначала ты следишь, чтобы они не пили отбеливатель, потом орешь „ОСТОРОЖНО!“ перед тем, как переходить дорогу, а теперь вот: „О, дорогая, ты даже не представляешь, сколько вокруг опасных мужчин, пожалуйста, будь осторожна“. Я была не лучше. Расхаживала в регбийной футболке и сетчатых чулках, и мне в голову не приходило, что это может быть чем-то бо́льшим, чем просто наряд».

Их догоняет Джимми.

– Расскажите мне про этого Чарли Клаттербака.

– Что ты хочешь узнать?

– Ну, он какой-то важный парень из тори, да?

– Верный сторонник свободного рынка, – заявляет Роберт. – Говорю со всей уверенностью. И был им всегда, даже в университете, когда мы все бунтовали и поддерживали горняков. Ему пророчат место в кабинете министров, если тори когда-нибудь туда вернутся. Особенно сейчас, когда у него такое нагретое местечко. Он пошел бы прямиком в политику вместе со сторонниками Тэтчер, будь у него какое-то состояние. Пришлось для начала пятнадцать лет покрутиться в Сити, чтобы поднакопить.

– Ну, меня беспокоит то, насколько серьезно нужно будет следить за базаром, – отвечает Джимми. – У меня за дверью будет стоять МИ–5?

– О, я бы не беспокоился об этом. Сдавать людей МИ–5 – скорее удел лейбористов. Кроме того, с появлением дохода Чарли стал особенно увлечен своими делами. Он никогда ничего не делает наполовину, будь то развлечения или фашизм. Думаю, он немного отошел в тень, но ты же знаешь тори. Не уверен, что ему удастся долго там оставаться, если можно так сказать. Скорее наоборот.