После первых радостных восклицаний (те, кто знал Амори, приветствовал также его, и не менее сердечно) обоих пригласили к столу. Мать, быстро справившись со своим волнением, как это умеют делать только люди труда, принялась хлопотать, чтобы накормить их ужином.
Пьер Гюгенен слышал, как служанка шепнула ей:
«Не беспокойтесь, хозяйка, идите укладывайте ребенка, я подам им все, что нужно», на что та ответила: «Нет, детей уложи ты, а я сделаю здесь все сама».
И, поцеловав своих малюток, она принялась угощать Коринфца с усердием, в котором чувствовалось нечто большее, чем обычное радушие хозяйки. Она потчевала и Гюгенена с тем хлебосольством, обходительностью и домовитостью, которые снискали ей среди подмастерьев славу образцовой Матери. Но словно какая-то непреодолимая сила заставляла ее то и дело возвращаться к месту, где сидел Коринфец. Она не смотрела на Амори, даже не прикасалась к нему, когда склонялась над ним, подавая ему какое-нибудь блюдо, но заранее угадывала каждое его желание и терзалась, видя, что он даже куска не в силах проглотить.
– Дорогие мои друзья подмастерья, – сказал Лионец Благонравный, наполняя свой стакан, – я пью за здоровье Вильпрё Чертежника и Коринфца из Нанта: пью за обоих сразу, ибо имена их нераздельны, как нераздельны их сердца. Они братья по обществу, и дружба их подобна той, которую питал наш поэт Нантец Выручатель к возлюбленному своему Першерону. – И он затянул низким голосом первые строки песни поэта-столяра:
– Неплохо сказано, да плохо спето, – заметил Бордосец Чистое Сердце.
– Как так плохо спето? – возмутился Лионец Благонравный. – Ну-ка, послушайте, я спою другое:
– Плохо, говорю вам, плохо, просто никуда не годится, – сказал Чистое Сердце. – Кто поет не к месту, всегда поет скверно! – И, призывая певца к порядку, он незаметно глазами показал ему на Мать.
– Да пусть себе поет, – мягко сказала Савиньена, – не лишайте его удовольствия; это пустяки, ведь поет-то он про дружбу…
– Когда этак начнешь, потом уж не остановиться, – заметил Чистое Сердце, – и раз мы договорились без повода здесь не петь…
– Значит, петь и не будем, – подхватил Благонравный. – Что верно, то верно, это я оплошал. Спасибо, брат, за науку. Ну а выпить-то за друзей глоточек, а то и два-три, все-таки можно?
– Не больше трех, только чтобы утолить жажду, – сказал Марселец Светлая Голова. – Ведь так мы договорились? Нельзя нам здесь шуметь. Что, если кто из деворанов услышит шум в доме нашей Матери, только что похоронившей мужа? Да и кто из нас позволил бы себе огорчить ее, нашу Савиньену, всегда такую спокойную, домовитую, честную, добрую да красивую?
– Вот за нее-то я и выпью второй глоток, – вскричал Лионец Благонравный, – а вы что же это не пьете, земляк?[6] – прибавил он, заметив, как дрожит стакан в протянутой руке Амори. – Да уж не лихорадка ли у вас?
– Молчите, – прошептал Морвандец Бесстрашный на ухо соседу, – этот земляк в прежние времена приударивал за Матерью, только женщина она честная и слушать ничего не стала…
– Еще бы! – сказал Благонравный. – Но что ни говори, малый он красивый – просто кровь с молоком, волосы русые, а подбородок – что твой персик, да и вообще парень сильный да ладный. Говорят, у него еще и большой талант в придачу?
– Может, даже больший, чем у Чертежника. Во всяком случае, не меньший. А только они друг другу не соперники – ни в работе, ни в любви.
– Тише, – шепнул сидевший рядом и слышавший весь разговор Марселец Светлая Голова, – вон идет старейшина, не дай бог услышит что-нибудь неуважительное насчет Матери, тут уж добра не жди.