– Рассказы ваши, господа, – сказал он, – весьма необыкновенны, конечно, но мне сдается, что в них нет главного: именно, вашего личного в них участия. Я не знаю, видел ли из вас кто сам, собственными глазами, те сверхъестественные явления, о которых только что сообщалось нам, и может ли он подтвердить их своим честным словом?

Мы должны были согласиться, что никто из нас сделать это не мог, и старик продолжал, оправляя свое жабо:

– Что до меня, господа, то я знаю один лишь случай в этом роде, но случай этот так странен, страшен и главное достоверен, что его одного достаточно, чтобы навести ужас на воображение самого недоверчивого человека. Я, к несчастью, сам был тут и свидетелем, и действующим лицом, и хотя я обыкновенно не люблю о нем вспоминать, но на сей раз охотно расскажу вам этот случай, если только дадут мне на это дозволение прелестные дамы наши.

Согласие немедленно последовало общее. Несколько пугливых взоров обратились, правду сказать, по направлению к светящимся четырехугольникам, которые начинала выводить луна на гладком паркете покоя, где мы находились, но вскоре маленький кружок наш сдвинулся потеснее, и все замолкли в ожидании повести маркиза. Он вынул из золотой табакерки щепотку табаку, медленно потянул ее и начал так:

– Прежде всего, mesdames [Mesdames (фр.) – здесь и далее: сударыни.], я попрошу у вас извинения, если в течение моего рассказа мне случится говорить о своих сердечных делах чаще, нежели прилично это человеку моих лет. Но упоминать о них я должен для большей ясности моего рассказа. Впрочем, старости простительно иногда забываться, и никто, кроме вас, не будет в том виноват, mesdames, если в вашем кругу я воображу себя на миг опять молодым человеком. Итак, скажу вам без дальнейших оговорок, что в 1769 году я был страстно влюблен в хорошенькую герцогиню де-Грамон. Эта страсть, которую я в ту пору почитал неизменно глубокой, не давала мне покоя ни днем, ни ночью, а герцогиня, как большинство хорошеньких женщин, своим кокетством удваивала мои мучения, так что наконец в минуту досады я решился испросить и получил дипломатическое поручение к Молдавскому господарю, у которого шли тогда переговоры с Версальским кабинетом о делах, имевших в ту пору для Франции некоторую важность. Накануне моего отъезда я отправился к герцогине. Она приняла меня уже не так насмешливо, как прежде, и заговорила с некоторым волнением:

– Д’Юрфе, вы поступаете безумно. Но я вас знаю и знаю, что вы никогда не измените раз принятому вами решению. Итак, я вас прошу лишь об одном: примите этот маленький крест как знак моей искренней дружбы и носите его до вашего возвращения сюда. Это семейная святыня наша, которую все мы высоко ценим.

С галантностью, пожалуй, даже неуместной в эту минуту, я поцеловал не семейную святыню, а прелестную ручку, подававшую мне ее, и надел на шею вот этот крест, которого уже не снимал с тех пор.

He стану утомлять вас, mesdames, ни подробностями моего путешествия, ни наблюдениями своими над венграми и сербами, этим бедным, но храбрым и честным народом, который, несмотря на все свое порабощение турками, не забыл ни своего достоинства, ни своей прежней независимости. Достаточно, если скажу вам, что, выучась как-то по-польски в пору одного моего довольно продолжительного пребывания в Варшаве, я скоро справился и с сербским языком, так как эти два наречия, как и русское с чешским, составляют лишь ветви одного и того же языка, называемого славянским.

Я разумел таким образом уже достаточно по-сербски, чтобы меня понимали, когда однажды очутился в одной деревушке, название которой для вас безразлично. Я нашел хозяев дома, в котором остановился, в каком-то смятении, показавшемся мне тем более странным, что это было в воскресенье, день, когда сербы предаются различным удовольствиям – пляскам, стрельбе в цель, борьбе и т. п. Приписав настроение моих хозяев какому-нибудь только что случившемуся несчастью, я уже собрался было покинуть их, когда ко мне подошел человек лет тридцати, высокий ростом, внушительного вида, и взял меня за руку…