Минская улыбнулась.

– Призовите доктора, – сказала она.

– Доктора не помогут: это сплин!

– Влюбитесь!

Во взгляде, который сопровождал это слово, выражалось что-то похожее на следующее: мне бы хотелось его немножко помучить.

– В кого?

– Хоть в меня.

– Нет! вам даже кокетничать со мной было бы скучно, и потому скажу вам откровенно, ни одна женщина не любит меня.

– А эта… как бишь ее? итальянская графиня, которая последовала за вами из Неаполя в Милан?..

– Вот видите, – отвечал задумчиво Лугин, – я сужу других по себе и в этом отношении, уверен, не ошибаюсь. Мне точно случалось возбуждать в иных женщинах все признаки страсти. Но так как я очень знаю, что в этом обязан только искусству и привычке кстати трогать некоторые струны человеческого сердца, то и не радуюсь своему счастью. Я себя спрашивал: «могу ли я влюбиться в дурную?» Вышло: нет; я дурен, и, следственно, женщина меня любить не может – это ясно. Артистическое чувство развито в женщинах сильнее, чем в нас; они чаще и долее нас покорны первому впечатлению. Если я умел подогреть в некоторых то, что называют капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв; но так как я знал поддельность чувства, внушенного мной, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной, безотчетной любви; к моей страсти примешивалось всегда немного злости. Все это грустно, а правда!..

– Какой вздор! – сказала Минская, но, окинув его быстрым взглядом, она невольно с ним согласилась.

Наружность Лугина была в самом деле ничуть не привлекательна, несмотря на то, что в странном выражении глаз его было много огня и остроумия. Во всем его существе вы не встретили бы ни одного из тех условий, которые делают человека приятным в обществе: он был неловко и грубо сложен, говорил резко и отрывисто; большие и редкие волосы на висках, неровный цвет лица – признаки постоянного и тайного недуга – делали его на вид старее, чем он был в самом деле. Он три года лечился в Италии от ипохондрии, и хотя не вылечился, но, по крайней мере, нашел средство развлекаться с пользой: он пристрастился к живописи. Природный талант, сжатый обязанностями службы, развился в нем широко и свободно под животворным небом юга, при чудных памятниках древних учителей. Он вернулся истинным художником, хотя одни только друзья имели право наслаждаться его прекрасным талантом. В его картинах всегда дышало какое-то неясное, но тяжелое чувство; на них была печать той горькой поэзии, которую наш бедный век выжимал иногда из сердца ее первых проповедников.

Лугин уже два месяца как вернулся в Петербург. Он имел независимое состояние, мало родных и несколько старинных знакомств в высшем кругу столицы, где и хотел провести зиму. Он бывал часто у Минской. Ее красота, редкий ум, оригинальный взгляд на вещи должны были произвести впечатление на человека с умом и воображением; но о любви между ними не было и в помине.

Разговор их на время прекратился, и они оба, казалось, заслушались музыки. Заезжая певица пела балладу Шуберта на стихи Гёте: «Лесной царь». Когда она кончила, Лугин встал.

– Куда вы? – спросила Минская.

– Прощайте.

– Еще рано.

Он опять сел.

– Знаете ли, – сказал он с какой-то важностью, – что я начинаю сходить с ума?

– Право?

– Кроме шуток. Вам это можно сказать: вы надо мной не будете смеяться. Вот уже несколько дней, как я слышу голос: кто-то мне твердит на ухо с утра до вечера, и – как вы думаете, что – адрес. Вот и теперь слышу: «в Столярном переулке, у Кокушкина моста, дом титулярного советника Штосса, квартира нумер 27», и так шибко, шибко, точно торопится… Несносно!..