В это время мы находились на Дворцовой площади. Старый флаг вился над черными от ветхости стенами дворца, но вместо двуглавого орла с молниями в когтях я увидел феникса, парящего в облаках и держащего в клюве венец из оливковых ветвей и бессмертника.

– Как видите, мы изменили герб империи, – сказал мне мой спутник. – Две головы орла, которые обозначали деспотизм и суеверие, были отрублены, и из пролившейся крови вышел феникс свободы и истинной веры.

Придя на набережную Невы, я увидел перед дворцом великолепный мост, наполовину мраморный, наполовину гранитный, который вел к превосходному зданию на другом берегу реки и на фасаде коего я прочел: Святилище правосудия открыто для каждого гражданина, и во всякий час он может требовать защиты законов.

– Это там, – сказал мне старец, – собирается верховный трибунал, состоящий из старейшин нации, членом которого я имею честь быть.

Я собирался перейти мост, как внезапно меня разбудили звуки рожка и барабана и вопли пьяного мужика, которого тащили в участок. Я подумал, что исполнение моего сна еще далеко…

1819



Что нового можно сказать о Михаиле Юрьевиче Лермонтове (1814–1841)? Да в общем ничего и не скажешь. Гениальный русский поэт и гениальный русский писатель – никаких больше словес накручивать не надо. Еще он был талантливым художником. Но погиб так рано, что остается только гадать, кем он стал бы в зрелом возрасте, не будь той бессмысленной и проклятой дуэли.

Читателю неоконченной повести «<Штосс>» в первую очередь следует иметь в виду, что ее герой – молодой художник, и уж во вторую очередь – все остальное.

Михаил Юрьевич Лермонтов

<Штосс>

Отрывок начатой повести

I

У графини В*** был музыкальный вечер. Первые артисты столицы платили своим искусством за честь аристократического приема; в числе гостей мелькали несколько литераторов и ученых; две или три модные красавицы; несколько барышень и старушек, и один гвардейский офицер; около десятка доморощенных львов красовалось в дверях второй гостиной и у камина. Все шло своим чередом; было ни скучно, ни весело.

В ту самую минуту как новоприезжая певица подходила к роялю и развертывала ноты, одна молодая женщина зевнула, встала и вышла в соседнюю комнату, на это время опустевшую. На ней было черное платье, кажется, по случаю придворного траура. На плече, пришпиленный к голубому банту, сверкал бриллиантовый вензель. Она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли ее еще молодое правильное, но бледное лицо, и на этом лице сияла печать мысли.

– Здравствуйте, мсье Лугин, – сказала Минская кому-то. – Я устала… Скажите что-нибудь!

И она опустилась в широкое пате возле камина. Тот, к кому она обращалась, сел против нее и ничего не отвечал. В комнате их было только двое, и холодное молчание Лугина показывало ясно, что он не принадлежал к числу ее обожателей.

– Скучно, – сказала Минская и снова зевнула. – Вы видите, я с вами не церемонюсь! – прибавила она.

– И у меня сплин!.. – отвечал Лугин.

– Вам опять хочется в Италию! – сказала она после некоторого молчания, – не правда ли?

Лугин, в свою очередь, не слыхал вопроса; он продолжал, положив ногу на ногу и уставя глаза безотчетливо на беломраморные плечи своей собеседницы:

– Вообразите, какое со мной несчастье! Что может быть хуже для человека, который, как я, посвятил себя живописи? Вот уже две недели, как все люди мне кажутся желтыми – и одни только люди! Добро бы все предметы, тогда была бы гармония в общем колорите: я бы думал, что гуляю в галерее испанской школы… так нет! все остальное как и прежде: одни лица изменились; мне иногда кажется, что у людей, вместо голов, лимоны.