– Зденка, – сказал я, – где же все образки, которые носила ты на шее?

– Потеряла, – отвечала она нетерпеливо и тотчас же переменила разговор.

Во мне заныло вдруг какое-то смутное предчувствие недоброго. Я собрался ехать. Зденка остановила меня.

– Как, – сказала она, – ты просил у меня час времени и уезжаешь, едва проведя со мной несколько минут?

– Зденка, – ответил я, – ты была права, уговаривая меня уехать; я слышу шум и боюсь, чтобы нас не увидали с тобой!

– Будь покоен, друг мой, все спит кругом, и только кузнечик в траве да стрекоза в воздухе могут услышать, что́ я хочу сказать тебе.

– Нет, нет, Зденка, я должен ехать…

– Постой, постой, – заговорила Зденка, – я люблю тебя больше души своей, больше своего спасения; ты сказал мне, что жизнь твоя и кровь – мои…

– Но брат твой, Зденка… я предчувствую, он придет!

– Успокойся, сердце мое, брат мой спит, убаюканный ветром, что́ шелестит в деревьях; глубок его сон, длинна эта ночь, и я у тебя прошу только часа!

Говоря это, Зденка была так хороша, что безотчетный страх, волновавший меня, стал уступать желанию остаться с ней. Какая-то смесь боязни и невыразимой неги наполняла все существо мое. По мере того как воля моя ослабевала, Зденка делалась все нежнее, так что я решился уступить, но быть однако настороже. Но, увы! как я уже сказал, я бывал всегда благоразумен только наполовину, и когда Зденка, заметив мою сдержанность, предложила мне согреться от ночного холода несколькими глотками доброго вина, приобретенного ею, говорила она, у отшельника, я согласился с послушностью, заставившей ее улыбнуться. Вино произвело свое действие. На втором стакане впечатление, произведенное на меня эпизодом с крестиком и образками, совершенно изгладилось. Зденка в своем небрежном наряде, с полурасплетенными белокурыми волосами, в блестевших при свете луны запястьях [Слово «запястье» употреблено здесь в старом, уже исчезнувшем значении: «браслет, обручье», то есть украшение, носимое на запястье.], показалась мне неотразимо прекрасной. Я более не сдерживал себя и заключил ее в свои объятья…

Тогда, mesdames, произошло одно из тех таинственных указаний, объяснения коим я никогда найти не мог, но в которые опыт заставил меня наконец поверить, хотя до тех пор я далеко не был расположен допустить их.

Я так сильно обнял Зденку, что вследствие этого движения одна из оконечностей креста, виденного вами и надетого на меня перед отъездом моим из Парижа герцогиней де-Грамон, вонзилась мне в грудь. Боль, которую я испытал при этом, была точно луч света, озаривший меня внезапно. Я глянул на Зденку – и увидал, что над ее чертами, все еще прекрасными, витала смерть, что глаза ее ничего не видели и что улыбка ее была лишь судорогой агонии на лице мертвеца. В то же самое время я ощутил в комнате острый запах непритворенного склепа. Ужасная истина открылась мне во всем безобразии своем, и я слишком поздно припомнил предостережения отшельника. Я понял, в каком находился отчаянном положении, и почувствовал, что все зависело от моей смелости и присутствия духа. Я отвернулся от Зденки, чтобы не дать ей заметить того, что, вероятно, выражалось на лице моем. Взгляд мой невольно обратился к окну, и я увидал страшного Горшу, опиравшегося на окровавленный кол и смотревшего на меня взглядом гиены. В другом окне стоял Георгий, в эту минуту ужасно походивший на отца. Оба они, казалось, следили за каждым моим движением, и было ясно, что они бросятся на меня при малейшей попытке бежать. Я сделал поэтому вид, что не заметил их, и имел настолько силы воли, что продолжал все так же ласкать Зденку, будто ничего не случилось, но в то же время только и думал, как бы мне спастись. Я видел, что Горша и Георгий переглядываются со Зденкой и начинают терять терпение. И тут же во дворе послышались мне женский голос и плач детей, но такие ужасные, что их можно было скорее принять за вытье диких кошек.