Ханс шел по улицам вечернего Вандернбурга мимо позеленевших арок и редких фонарей, и к нему возвращались вчерашние ощущения. Горожане спешили, если не сказать панически разбегались по домам. Людей потихоньку вытесняли собаки и кошки – они вольготно носились где хотели, устраивали потасовки и подбирали уличные объедки. Входя на постоялый двор, Ханс заметил, что рождественский венок исчез с двери и что вооруженный пикой и фонарем ночной сторож уже сворачивает за угол, затягивая свой ночной псалом:

Все по домам, до завтрашнего дня!
Часы на церкви пробили шесть раз,
Ложитесь спать, не жгите зря огня,
И да хранит Господь всех нас!

Господин Цайт встретил постояльца так удивленно, словно ожидал, что тот исчезнет, не предупредив. В доме опять все вымерло, хотя, проходя мимо кухни, Ханс заметил шесть грязных тарелок, из чего сделал вывод, что есть еще четверо постояльцев. Однако его вывод оказался не совсем верным: пока он шел к лестнице, возле двери Цайтов появилась какая-то тонкая фигурка с рождественской елкой и коробкой свечей в руках. Познакомьтесь, это моя дочь Лиза, скороговоркой произнесла госпожа Цайт, проносясь по коридору. Втиснутый между конторкой и стеной господин Цайт прислушался к наступившей тишине и крикнул: Лиза, поздоровайся с господином! Лиза бросила на Ханса игривый взгляд, слегка пожала плечами и исчезла за дверью, не сказав ни слова.

Всего у Цайтов было семеро детей. Трое уже обзавелись семьями, двое умерли от кори. С родителями оставались жить Лиза, старшая из двоих, и Томас, невыносимый ребенок, не преминувший влететь в гостиную, как только Ханс приступил к макаронам и хлебу с маслом. Ты кто такой? спросил он Ханса. Ханс, ответил Ханс, на что Томас воскликнул: Тогда я тебя не знаю. В следующий миг он схватил с тарелки Ханса макаронину, крутнулся волчком и исчез в глубине коридора.

Заметив, что Ханс успел подняться на несколько ступенек, хозяин с трудом высвободил из-за конторки брюхо и пошел выяснять, не уедет ли гость завтра. Ханс твердо решил уехать, но назойливость господина Цайта вызывала такое ощущение, будто его выживают, и он назло хозяину ответил, что пока еще не определился. Казалось, такой ответ невероятно обрадовал господина Цайта, он даже проявил неожиданную любезность, спросив, не нуждается ли гость в чем-нибудь еще. Ханс поблагодарил и ответил, что не нуждается. Глядя на неподвижно стоявшего господина Цайта, он из вежливости добавил, что, если не считать Рыночной площади, улицы Вандернбурга выглядят довольно темными, и упомянул газовое освещение Берлина и Лондона. Нам здесь столько света ни к чему, отрезал господин Цайт и подтянул штаны, зрение у нас хорошее, привычки неспешные. Мы выходим из дома днем, а по ночам спим. Рано ложимся, рано встаем. Зачем нам газ?

Растянувшись на спине и зевая от усталости и недоумения, Ханс дал себе торжественную клятву завтра же собраться и уехать.

Ночь лаяла и мяукала.

На вершине Ветряной башни флюгер вспарывал туман и, казалось, пытался сорваться со своего штыря.

* * *

Во время новой прогулки по свежей изморози у Ханса возникло абсурдное ощущение, что, пока все спали, город поменял планировку. Разве мог он так ошибаться? Это невозможно было объяснить: таверна, в которой он вчера обедал, оказалась на противоположном углу, кузница, которой следовало вынырнуть из-за поворота справа, напугала его, загрохотав слева, знакомый склон, прежде, без сомнения, нырявший вниз, сегодня вдруг вздыбился, а многократно пройденный накануне переулок, выходивший, как он помнил, на широкую улицу, нынче упирался в глухой забор. Уязвленный в своем самолюбии бывалого путешественника, Ханс сперва договорился о месте в ближайшем экипаже до Дессау, а затем продолжил разбираться в этом лабиринте. Пару раз он угадывал правильное направление и уже торжествовал победу, но тут же падал духом, понимая, что снова заблудился. Единственным неизменно досягаемым местом оставалась Рыночная площадь, и Ханс без конца на нее возвращался, чтобы снова плясать от печки. Здесь он и стоял, коротая время до отхода экипажа, стараясь зафиксировать в памяти основные ориентиры и словно превратившись в солнечные часы, длинной пикой бросавшие тень на булыжную мостовую, когда на площади появился шарманщик.