В пушкинской поэме «Цыганы» Старик, объясняя Алеко своеобразие «сердца женского», которое любит «шутя», сравнивает его с луной:

Взгляни: под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна;
На всю природу мимоходом
Равно сиянье льет она.
Заглянет в облако любое,
Его так пышно озарит,
И вот – уж перешла в другое
И то недолго посетит.
Кто место в небе ей укажет,
Примолвя: там остановись!
Кто сердцу юной девы скажет:
Люби одно, не изменись?

Для Пушкина бытию свойствен один закон – закон свободы. Нельзя принудить сердце, если оно того не желает, если оно уже разлюбило, любить «одно», как нельзя приказать луне освещать только это облако и ни в коем случае не лить свой свет на другое. Все в природе свободно. Иначе у Баратынского. У него все заранее предопределено. Как и у Пушкина, всюду царствует тоже один «закон», но только противоположный:

…безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.

Что же остается человеку? Ему надобно, казалось бы, послушно согласить «свои мечтания со жребием своим». Но именно в этом месте в стихотворении Баратынского «К нему невольнику мечтания свободы?..» происходит слом поэтической мысли. Вслед за элегическим раздумьем об извечном законе судьбы, кладущем предел стихийной «воле» природы и «мятежным мечтам» человека, поэт неожиданно открывает новую грань своей мысли:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы?

Значит, «закон» бытия состоит и в его предначертанности, и в свободе. Он предлагает человеку и покорность, и несогласие. А это и есть выбор. Здесь Баратынский сходится с Пушкиным. Однако выбор этот, в отличие от Пушкина, у Баратынского весьма невелик: человеческая жизнь бьется в тесных пределах фатализма, поэтому и смирение, и мятеж заключены в жесткие рамки одного закона, не предусматривающего безграничной свободы. Недаром это стихотворение Баратынский закончил горькими словами:

О, тягостна для нас Жизнь, в сердце бьющая могучею волною И в грани узкие втесненная судьбою.

Мятеж в душе человека, восстающего против своего «удела», оказывается столь же предназначенным, как и смирение. Сама «беззаконность» протестующих страстей, голоса жизни осознана вполне законной. И в этом состоит неразрешимый парадокс, побуждающий поэта скорбеть о скудных возможностях человеческой души. Но из тех же серьезных и глубоких сомнений Баратынского вырастает и страстная жажда гармонии, совершенства, единства телесного и духовного начал. Их примирение достигается не разумом и не чувством, а творческим преображением. Лишь поэзия способна разрешить конфликт между мятежными страстями и «вышней волей». Она одна усмиряет бунтующую душу и врачует ее.

В юности Баратынский исповедовался в письме к Жуковскому: «Посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий». И для искупления вины он всколыхнул в себе такие духовные силы, на какие, по его признанию, не был бы способен, не пошли ему судьба этого испытания. «Зачем же раскаиваться в сильном чувстве, которое ежели сильно потрясло душу, то может быть, развило в ней много способностей, дотоле дремавших?» – убеждает он своего друга Н.В. Путяту, сравнивая Шекспира с пахарем, плуг которого одновременно и раздирает и плодотворит землю. Автобиографический смысл этих слов не подлежит ни малейшему сомнению. «Две области – сияния и тьмы» существуют сопряженно, а поэтому требуют равного внимания и слитного исследования. Правда заключена не в отъединении «сияния» от «тьмы», но в нерушимости их противоречия. Порок и высший взлет человеческого гения могут иметь один источник. Поэтическое чувство рождается из дерзновенного поступка. Отдаваясь на волю своим страстям, человек совершает бунт. Он бросает вызов нравственному закону и сам становится его жертвой. Его мятеж носит стихийный, бессознательный («безумие забава») и сознательный, духовный («пир злоумышленья») характер. Отрицательный опыт неминуем, как и положительный, и надо заранее согласиться на него и открыть себя жизненным скорбям. Но поэт – не злодей, хотя злодейство порой выступает побудительной причиной его гения, который усмиряет бессознательный порыв, а подчиняясь нравственному закону, охлаждает пыл сознательного умысла. Тем самым он утверждает правду и на земле, «и выше». Только отдав сердце страданиям, поэт (и человек вообще) окажется достоин очистительного мгновения.