Как он самим собой владел!
С какою медленностью томной,
И между тем как будто скромной,
Напечатлеть он ей умел
Свой поцелуй!

В его речи возникают «высокие», патетические интонации:

Лишь мраки ночи низойдут,
И сном глубоким до денницы
Отяжелелые зеницы
Твои домашние сомкнут,
Приду я к тихому приюту
Моей любезной – о, покинь
Девичий страх и на минуту
Затвор досадный отодвинь!
Прильну в безмолвии печальном
К твоим устам, о жизнь моя,
И в лобызании прощальном
Тебе оставлю душу я.

Эту таинственную, притягательную мощь порока, его красивую оправу чувствует на себе Эда, называя гусара-демона «лукавым духом». Баратынский вскрывает зло в обличье добра, «низкое» в красивой оболочке, скудно-простое и заурядно-обыкновенное во внешне сложном. Так входит морально-философская тема в поэму, повествующую и о том, как переплетаются красота и безобразие, порок и добродетель, обыденное и исключительное. Пристальный интерес к обыкновенному привел Баратынского к открытию необычайного в простом. И это выступило у него заранее определенной закономерностью, независимой от конкретно-исторических условий, которые никоим образом не влияют на характеры героев, на развитие страсти, на противоречия души.

Однако Баратынский не довольствует открытым им «законом». В частных и случайных лирических «событиях» он прозревает их всеобщий и «вечный» смысл. Его волнует отношение человека к жизни, смерти, истории, истине, природе. Трагический удел человека на земле, по мысли автора, зависит от его изначальной двойственности – сопряженности в нем духовного и телесного, нетленного и бренного, земного и небесного. Человек не может вырваться из своей противоречивой природы, но оба начала в нем одинаково законны. Несмотря на власть роковых предначертаний, та же «всевидящая» и грозная судьба внушила ему порыв к духовности, свободе, гармонии и счастью. И как бы ни был слаб человек, не находящий родного приюта ни на земле, ни на небесах, в нем не умирает святое беспокойство. Он подчиняется как неведомым ему предначертаниям «рока», так и своим личным, вполне земным страстям, которыми оплачивает жизнь, принося их в жертву суровой предопределенности. Даже интимные чувства и идеальные мечтания, не подверженные, по уверениям романтиков, власти «закона» и сохраняющие свою суверенность, у Баратынского не избегают общей доли:

Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощен,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон.

Из всего этого видно, что жизненная философия Баратынского – глубокое разочарование в мироустройстве – как нельзя лучше срифмовалась с поэтической философией элегического жанра, призванного запечатлеть и выразить грусть, печаль, одиночество и неудовлетворенность человека в земном бытии. Поэтому Баратынский сразу был признан элегиком-новатором, двинувшим вперед русскую элегию. В немалой степени такая оценка объяснялась особенностью элегий Баратынского, состоящей в том, что поэт «не растравлял своей души», как выразился он в одном стихотворении, тонкими переживаниями и не погружался в тайники внутреннего мира. Он всегда стремился дать себе отчет в причинах разочарования и потому выводил его на Божий свет, чтобы подвергнуть мыслительному анализу, отдать его во власть разума и даже холодного рассудка. Баратынский не воспроизводит переживание во всех его извивах и переплетениях – он думает над ним, размышляет о нем. Это размышление мучительно для самого поэта, потому что будто острым скальпелем, не прибегая к наркозу, он подробно и тщательно, с ледяным и жестоким бесстрастием духовного лекаря рассекает чувство. Но удивительное дело! Доискиваясь до причины страданий, – а для поэта жизнь и страдание неразлучны, – мысль Баратынского оказывается целительной, примиряя человека с несовершенными жизненными законами и в то же время не давая им подмять под себя достоинство личности. У человека всегда есть выбор, даже при всем фатализме бытия, при всей обусловленности высшими законами мироздания, независимыми от людей. Поэзия Баратынского – это вечный спор человека, наделенного могучим умом и сильными чувствами, с законами бытия. Человек Баратынского живет по заранее предписанным (но не им!) правилам. Так случилось, что в человеке соединено духовное и физическое, что он принадлежит одновременно и небу и земле, что он мечется между землей и небом, оторвавшись от природы, «естества», и в своем духовном полете не достигает Небесного Царства. И все-таки, несмотря на предопределенность бытия и всякой человеческой судьбы, если рассматривать их в философско-поэтическом плане, такая обусловленность вовсе не безнадежна и не безысходна.