Он сказал, что «шаткие тени» уже когда-то написал Фет. Мужик был поганый, а поэт очень даже неплохой.

Я спросил у него – если тени действительно шаткие, то почему бы это мне и не написать снова?

«Если ничего нового ты сказать о тенях не можешь, то никто тебя не просит о них говорить. Говори только о том, что ты самостоятельно увидел как будто «новыми глазами». Острота восприятия мира у тебя должна быть такая интенсивная, будто ты увидел мир в первый раз – как будто ты только сегодня родился, а уже завтра ты – навсегда умрешь – только это ощущение и создает настоящую поэзию…

А все остальное – чепуха, обычные поэтические побрякушки, вздор – и потому никому этого не нужно ни писать, ни читать!»

«…он еще в 1912 году в рецензии на первый сборник Анны Андреевны Ахматовой «Вечер» написал, что «поэты должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь мудрый, радостный и горестный мир. Чтоб насмотреться на него и пить его каждую минуту, как в последний раз…»

«А мне он постоянно напоминал слова своего любимого Родена:

«Самое главное для художника – быть взволнованным, любить, надеяться, трепетать и жить!»

И стихи Ваши должны быть, прежде всего – живыми, а слава, слава – может быть и посмертной»… Вот почему, думал я в тот скорбный день, 1 марта 1936 года, Кузмин и стал одним из тех редких поэтов русских, чье позднее творчество не уступало его раннему творчеству, даже и соперничая с ним не только в мастерстве, мудрости и классической простоте, но и, что, наверное, самое главное, в волшебстве, в музыкальности и гибкости поэтической новизны.

И вот почему его всегда влекли к себе – другая поэтическая молодость и новая поэтическая новизна. В последние годы своей жизни Кузмин очень интересовался новомодными нашими «обереитами», питерскими поэтами Введенским, Хармсом, Заболоцким, Олейниковым».

Но при этом сам никогда не сливался ни с какими самыми гениальными личностями его окружающими, или там направлениями самыми модными, или литературными кружками, хоть и самыми влиятельными на тот или иной исторический момент.

Нет, всегда оставался только самим собой, верный только своим вкусам и сердцу, впечатлениям и мыслям…

«Да ведь он и сам написал в своем Дневнике, как мне рассказывал один близкий ему человек:

«Я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана. Я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена…. Я не люблю Байрона. Я не люблю шестидесятые годы 19 века и передвижников…

Я люблю в искусстве вещи или неизгладимо жизненные, хотя бы и грубоватые. Или аристократически уединенные. Не люблю морализирующего дурного гражданского вкуса. В искусстве я склоняюсь к французам и итальянцам. Люблю и трезвость, и откровенную нагроможденность пышностей…

В живописи люблю старинные миньятюры, Боттичелли, Бердслея, люблю Сомова и частью Бенуа, частью Феофилактова. Люблю старые лубочные картины и портреты.

Люблю кошек и павлинов.

Люблю жемчуг, гранаты и такие недрагоценные камни как «бычий глаз», «лунный камень», люблю серебро и красную березу. Янтарь.

Люблю розы, мимозы, нарциссы и левкои. Не люблю ландышей, фиялок и незабудок.

Растения без цветов не люблю…».

«…а еще он не любил носить очки, а в последние годы не носить их уже не мог. Он читал мне свой дневник и разрешил мне переписать из него вот это:

«Дождь на листьях.

Когда после дождя выйдет солнце, все кусты засверкают алмазами и хрусталями, и под легким ветром будто дышит какое-то «гофманское» волшебство.

Странно. Все это продолжается, пока я гляжу без очков. Надену очки, все капли куда-то пропадают. Каждый лист торчит отдельно. Никакой радости в груди, никакого особенного дыхания, никакой феи, будто черт из Андерсеновской сказки вставил мне в глаз осколок зеркала.