безмолвных лиц и голосов безлицых
во книгах-кладбищах, во дневниках-гробницах.
Во дни, когда во мне заговорят
ушедшие – но глухо и незряче,
не я отвечу им. Лишь ветер, ветер плачет,
да в горлах жестяных грохочут и хрипят
комки застывших слез – но в таяньи горячих…
Во дни, когда тепло войдет в меня, как яд, –
тепло дыханья всех, чей голос был утрачен,
чей опыт пережит, чей беглый высох почерк, –
в такие дни, в такие дни и ночи
я только память их, могильный камень, сад.
Осень 1971
Смерть поэта
Всей-то жизни, что сотня страниц!
Столько лет здесь уснуло вповалку
подле строчек. А крикнешь: очнись! –
глянет мутно спросонок и жалко.
Даже нет, не лицо. Пустота,
сохранившая форму затылка…
Чуть примята подушка, припухли уста,
знать, и сон-то сошел на нее неспроста,
раз не прожита жизнь – но дрожит на запястьи в прожилках.
Эй, очнись, моя милая! Рук
светлый дождь пробежал по страницам…
Кто нас перелистает – и вдруг суете удивится
всей-то жизни, что чудом смогла уместиться
в госпитальной постели, в шершавой душе очевидца,
где со смыслом сцепляется звук.
Где на цыпочках ночью во двор
из последней выносят палаты
две рябых санитарки, две белых и смятых,
эту жизнь, ускользнувшую тайно, как вор.
Вот не гонится только никто, не вопит о пропаже,
лишь больничные теплятся запахи тел, и белья, и параши,
лишь невидимый слышится хор.
Лето 1971
Путем обыденным
Когда умрешь – и хлынут за тобой
все волны медные приспущенного мира,
бессильный медленный прибой,
что дребезжит в автобусах гурьбой
венков и стекол. Холодно и сыро.
Нас вывезут по Выборгской на Охту –
по набережной мимо штабелей,
где волны медные, от сырости намокнув,
на мелких распадаются людей.
Где Смольного собора пятерчатка
в глотке воды стоит невпроворот,
где разум покачнется и замрет
от холода и невской влаги сладкой.
1968
«Когда подумаешь, какие предстоят…»
Когда подумаешь, какие предстоят
нам годы униженья, –
стеклоподобно застывает зренье,
и лед голубоватый – взгляд –
лежит недвижимо и плоско на предмете,
как наледь ступеней,
ведущих к вымершей воде, ведущих к ней,
окостенелой нашей Лете.
Когда подумаешь: ни лодки, ни пловца,
чтоб сердцу зацепиться
в его скольженьи вечном очевидца
по льду зеркального лица,
к нам обращенного из дали, словно свыше…
О будущем когда
подумаешь, но треска не услышишь
расколотого льда –
представь тогда Весну в обличьи отвлеченном:
чуть рот полуоткрыт
в глубоком феврале, что ржавчиной сквозит
на небе золоченом,
как на иконах нежной той поры,
где чернь и позолота
отметили полярные миры.
Добро и Зло, как два враждебных флота,
сошлись, перемешали корабли,
и морю их не придано земли.
Февраль 1972
«Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску…»
Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску
есть место, к чему прилепиться?
Вот каменный парусник грузно кренится,
восходит волна по гранитному спуску.
Вот запах гниющего в гавани флота –
и сердце прижалось ко дну пакетбота.
В двустворчатой близости неба и моря,
облитых живым перламутром,
где остров жемчужный над ежеминутным
лиением света, сгоранием, горем?
Где брезжит клочок неколеблемой тверди –
хотя б на секунду забвение смерти?
Март 1972
«Блаженна рассеянность в бывшем саду…»
Блаженна рассеянность в бывшем саду,
и слабая память блаженна…
Оно и прекрасно, что все постепенно
исходит как пар изо рта –
и те, кого ждал я, – их больше не жду,
и те, кого помню, – они сокровенны,
как скрыт механизм крепостного моста
под скользкой брусчаткой, под именем Бренны.
И мост не подымется больше, и мест,
какие казались людьми,
здесь больше не встречу… И душу возьми,
о сад одинокий мой, крест.
Когда бы собрание просто дерев,
неловкие груды камней –
все было бы легче, и небо светлей –