И хрупкой форме голос мой не нужен,
когда он напряжен или простужен,
когда он пуст, как темные углы.
Когда в руке цветка трепещет тонкий запах,
то кожа лепестков шершава и груба.
О, где же не стеснен, и где не в жестких лапах,
и где свободен дух от пальцев наших слабых –
от своего свободолюбия раба?
1971
«Лепесток на ладони и съежился и почернел…»
Лепесток на ладони и съежился и почернел
как невидимым пламенем тронут…
Он отторжен от розы, несущей живую корону,
он стремится назад к материнскому лону,
но отдельная краткая жизнь – вот природа его и предел.
Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
пламя судорог и опаданье
лепестков, шевелящихся в желтых морщинах страданья…
Словно черви, летают они над садами!
К чьим губам лепесток, изогнувшись, прилип,
чьей ладони коснулся он, потным дрожа завитком,
лишь тому приоткроется: рядом –
одиночество розы, куста одиночество, сада.
Одиночество города – ужас его и блокада.
Одиночество родины в неком пространстве пустом.
1971
«Здесь ум живой живет, но полудремлет…»
Здесь ум живой живет, но полудремлет.
Здесь ящерица-мысль недвижна средь камней.
Лиловый зной как бы лелеет землю –
но влажной лилии мне холода пролей!
Как раскаленная больничная палата,
колеблем воздух, выжженный дотла.
Зима была черна. Весна была чревата.
Прохлада в летний день, прохлада лишь бела.
Лишь белые костры кувшинок над водою
врачуют воспаленно – синий дом.
Я окна затворю, глаза мои закрою, –
но все вокруг костры над мыслимым прудом!
Льдяную чистоту и абсолютность цвета
возможно лишь болоту уберечь.
Цветы в гнилой воде. В стране моей – поэты.
Гниение и жар. Но смертный холод – речь.
Лето 1971
«Раздет романтизм до последних пустот…»
Раздет романтизм до последних пустот.
Что ж дальше? и пальцы проходят свободно
сквозь полую вечность – не там ли, бесплотна,
струится душа и время цветет?
Не там ли, где запах тончайших болот
почти не присутствует в девственных чащах,
где наистерильнейших помыслов наших
почти не касается бремя забот –
не там ли последний романтик умрет?..
Вода зацвела, застоялась, застыла.
Здесь больше не надо ни воли, ни силы,
ни тайной свободы, ни прочих свобод.
Здесь музыка льется и кровь мою пьет,
как стебель кувшинки, связующий руки,
обвившись вокруг… И нежданная, в звуке
завяжется боль потому ли, что плод –
в мучительной завязи нового знанья
о мире до дна оголенном, до срама,
до ямы, до судороги отрицанья…
1970–1971
«Для неродившейся души что горше похвалы?..»
Для неродившейся души что горше похвалы?
что порицания тяжеле?
В нас качеств нет, ни света нет, ни мглы –
лишь брезжит еле-еле
бесформенный комок на острие иглы…
О, сердце-бабочка, мы живы ль в самом деле?
Или настолько, сердце, слаб твой однодневный взлет –
слабее крылий трепетанья
прозрачной (уснувшей) бабочки, что как бы не живет,
лишь ветра чувствует дыханье?
На беспорядочном пути то крен, то поворот –
не все ль равно? Зачем ей расстоянье?
И ты не спрашивай, зачем летаешь кувырком,
зачем в паденьи угловатом
опору ищешь ты, как будто строишь дом
из воздуха и аромата
расплавленного меда над цветком…
Но крыша, Господи, прозрачна и крылата!
1971
«О, расскажи мне о ничто…»
О, расскажи мне о ничто
в осколках глаз его стеклянных,
где столько ягод на полянах,
блестящих капель на пальто.
Стекающих в твою ладонь
минут, потерянных в слияньи…
О, сколько ягод в смуглой длани
мерцает, плещется, – но тронь
губами – мокрое пятно.
Вода, проникнувшая в поры.
Разлуки, встречи или ссоры –
одно касание, одно
до влажной кожи, до руки
пружинящей, но и прильнувшей,
и глаз печальных блеск потухший,
и всплеск невидящей реки…
Февраль 1972
Черника
Земную жизнь пройдя до половины…