Но он носу дальше порога не кажет. Оно и понятно. Полгода исследований! Чужая неизведанная страна, иные народы, обычаи… да всё другое! И не моги записать! Запоминай! Это ж какую голову надо иметь, чтобы всё сохранить в памяти! Рехнуться можно! Надо привести мысли в порядок и в спокойной обстановке, без всяких помех написать отчёт. Да не какой-нибудь! Даже два отчёта, разные: для Императорского географического общества и отдельно – для Департамента иностранных дел. Далеко не каждому под силу. Гутковский его хорошо понимал и, как мог, выгораживал. Ссылаясь на нездоровье поручика, уговаривал знакомых не тревожить пока Валиханова. Труднее всего было убедить Гасфорда. Генерал-губернатор, который официально отвечал за поездку в Кашгар, прямо из мундира выпрыгивал, торопил. Ещё бы! На крючке такая слава! Триумф! Да… Чужими руками жар загребать… Но пока удавалось держать оборону. И Гасфорд, скрипя зубами, отправлял в Петербург письмо за письмом: «… вследствие испытанных в течение продолжительного путешествия лишений, физических трудов, неудобств и нравственных потрясений от опасностей, которым подвергался, рискуя жизнью… бла-бла-бла… сильно занемог…». Ничего, подождут. Не потрескаются, не заплесневеют. Нетерпение учёных и военных разведчиков понятно. Тот край, где Чокан «подвергался», – сплошное белое пятно, о котором только и известно, что режут европейцев почём зря. Да и не только европейцев. Словом, мясорубка. Шлагинтвейт вообще всех на уши поставил. А Валиханов, гляди ж ты, вернулся!


***


«Кто такие будете? С какой целью приехали?»… «Вон тот русский!»… «Алимбай! Как вырос, совсем взрослый стал»… «Сколько хозяев? Прислуги?»… «С сегодняшнего дня не ходите ни к одной из этих грязных свиней! А если кто посмеет вам угрожать или к чему принуждать, я при помощи Аллаха оскверню дочь его!.. Или сделаю смятение похлеще Валихана-тюре! Так и передай своему беку!»…

Чокан, заложив руки за голову, лежал на кровати и глядел в потолок. Воспоминания наплывали тенями, перекрывая и тесня друг друга. Порою, мысленно оглядываясь назад и заново переживая прошедшее, он нечётко представлял себе, где находится: всё ещё там или на своей квартире в Омске. «Я тоже верная, Алим, как Корпеш. Я тебя прикрою»… И громко, как раскатистый голос колокола, отдавались в голове собственные слова: «Я вернусь к тебе».

Он резко встал, подошёл к столу. На нём громоздились бумаги, дорожные дневники, книги. На углу грустил остывший чай и подсыхала нетронутая булка. А всё-таки хороший повод для уединения он сочинил. Болен – и всё тут, никто не тревожьте! Эта хитрость уже не раз себя оправдала. Даже Корпеш оценил… Баюр. «Эх ты, синеглазый уйсунь, ну зачем? Зачем? – в руке хрустнуло перо, скомкалось, забрызгало бумагу чернилами. – Мы пробились бы с боем! С перестрелкой! Уж как-нибудь бы да ушли!», – он крепко зажмурился и услышал, как скрежетнули стиснутые зубы. Тряхнул головой.

«Нет! Отчёт для Азиатского департамента писать не буду, – он прихлопнул ладонью тетрадь, ставя точку в спорном вопросе. Заодно отгоняя нахлынувшие бередящие душу образы. Пустой лист от его взмаха сорвался в полёт, но, бескрылый, соскользнул на пол. – Секретные сведения доверять бумаге? А потом везти через тысячи вёрст? Кириллов и Виткевич так и сделали. И что из этого вышло? Сами убиты, а все тетради, дневники, письма бесследно исчезли. Из моей головы никуда не денется. Вот приеду в Петербург, на месте напишу. Хоть бы и в кабинете Ковалевского. Для Географического общества – пожалуйста, с превеликим удовольствием. От души!», – он взял новое перо, макнул в чернильницу и принялся за работу, которой отдавался весь без остатка с самого приезда, вернее – добровольного заточения, не замечая дней и ночей, сваливаясь на постель, когда в глазах становилось темно.