– А я чего? – спрашивал красный от стыда Хамон.

– Ничего. Я тебя поймал скорей, и потащил на улицу от греха! А Промокашка еще возьми и звезданись на лестнице! Ваще блин! Упарился я с вами, алкоголиками!

По каким-то непостижимым физиологическим причинам, Поручик был чрезвычайно устойчив к алкоголю. Он обожал пьянствовать, всегда всех подбивал на это дело (Заметим, ради справедливости, что сильно уговаривать обычно никого не приходилось), пил больше всех, и умудрялся оставаться самым трезвым.

Они выпили еще по чашке вермута. Закусывать уже было нечем и Хамона всего передернуло, когда он сделал последний глоток.

– Тфу! Отрава! – выругался он.

Поручик с улыбочкой опустил свою чашку на стол. На тощих его щеках проступил нездоровый, похожий на аллергический, румянец. Он вытащил из пачки сигаретку, с видимым удовольствием закурил, машинально убрал с лица, вечно мешавшие ему, волосы.

– Отрава! – передразнил он, щурясь на лампочку в самодельном, бумажном колпаке, который некогда соорудил отец Хамона – Отрава, но очень удобная! Количество градусов на литр, плюс невысокая стоимость этого богатого градусами литра, в сочетании с необязательностью закуски, и даже стакана, делают этот напиток незаменимым!

Сконструировав эту фразу, Поручик аж засветился от гордости! Сказано было действительно неплохо. Чего, чего, а выражаться они оба умели. Хамон засмеялся.

– Химик! Это тебя в институте научили литроградусы подсчитывать?

– Нет! Я дошел до этого своим умом!

– Судя по тому, как все алконавты разбирают вермут, дошел до этого не только ты!

Поручик хмыкнул, а затем торжественно поднял указательный палец, и уставив его в крашенный масляной краской, желтоватый потолок, произнес:

– Алконавты слепы! Они подчиняются традиции и инстинкту, а мы строгой формуле! – Он погрозил Хамону пальцем, и не в силах более сдерживаться, расхохотался.

Облака дыма висели в кухонке, тяжелое, болезненное веселье кружило головы, «In to the fire!» – надрывался магнитофон.


Когда «бомба» была опустошена, короткая эйфория улеглась Хамон загрустил, затосковал. Потянуло его на стихи, на Есенина. Поручик чтений стихов не любил, но уважая чувства друга добросовестно выслушал «Сорокоуст», и потом долго, молча смотрел в темное окно, где продолжал моросить сентябрьский дождь, и шевелили в темноте, чуть подсвеченной фонарем, мокрой листвой осенние деревья.

– Ладно, – нарушил, наконец, тишину Поручик – надо ползти на хату, а то маманька меня вообще жизни лишит. Завтра-то, что будем делать?

– Не знаю. – вяло ответил Хамон – Только не пить!

– Мда, алкоголизм. Беседы врача! Ну, все. Побежал я. Завтра созвонимся!

Поручик ушел. Проводив его, грустный Хамон вернулся на кухню. Он закурил, хотя, курить совершенно не хотелось, открыл настежь форточку, и сырой прохладный воздух хлынул в квартирку. Он постоял немного, глядя в черный прямоугольник форточки, услышал, как хлопнула дверь подъезда внизу, быстрые шаги Поручика и хлопок двери соседнего подъезда. Все.

Хамон вдруг, остро почувствовал свое одиночество и ненужность. Он стоял, продолжая глядеть в пустоту, в черное небо, испытывая стыдную, какую-то, жалость к себе, и уж совсем детское, капризное желание, взять, и умереть. Умереть, что бы «все это» раз и навсегда кончилось, и что бы «все они» поняли!

«Все они» – это был весь окружающий мир, мир равнодушный, жестокий, железный. А понять «все они», видимо, должны были, какой он, Хамон, был замечательный, тонкий и удивительный, и, как безразлично-жестоко «все они» с ним поступали! А надо-то было совсем не так!

Он встрепенулся. Торопливо, почти бегом направился в комнату отца. Сел за письменный стол, открыл тетрадку с лекциями по сопромату. На первой попавшейся чистой странице, торопясь написал: